На кресте значилось: Пахомиева Мария Дмитриевна. 1932-2019
3
ВЫПУСКНОЙ
Июнь 1995
– Дураки!!! Коз-лы-ы-ы! Уро-о-оды!
Всё плыло. Река, застеленная ночным туманом – молочная? – внизу. Сизое небо – сверху. А в середине, на краю высокого берега – кисельного? – балансировала на тоненьких ножках Маша.
– Я ва-а-ас люблю-у-у! – отяжелевшая голова перевесила, мотнулась в сторону мягкой бездны, туфля на плоской подошве скользнула в пропасть. Кисельный… Маша беспорядочно замахала руками, запуталась в длиннющих рукавах Олеговой олимпийки, но смогла отступить назад, привести тело в более-менее вертикальное положение. Всё плыло. – Из-за вас чуть не грохнулась вниз, алкоголики малолетние. Вот хренушки, не дождётесь теперь, – Маша вытерла нос болтающимся подолом майки с Нирваной и заорала изо всех сил:
– Я хочу, чтобы вы были счастливы-ы-ы!!!!! – она посмотрела под ноги, убедилась, что стоит достаточно далеко от края, замерла и прислушалась.
С того берега реки кто-то мудрей и старше ее в миллионы тысяч раз и уж точно гораздо более трезвый нехотя гулко ответил:
– Вы… Вы… Вы…
Машино самообладание и сила воли бились с выпускной паленой водкой. Но то ли сосуд – тоненькая Маша Петрова – оказался слишком маленьким, то ли водки было больше, чем воли – ноги отказались стоять. Маша плюхнулась на траву – наплевать! После сегодняшней «зелёной» джинсы автоматом переходят в разряд огородных – не отстираешь – и заревела. Всё плыло.
– Народ! За выпускной! – далеко-далеко, как из прошлой жизни, завопили на поляне.
– За одиннадцатый «А»! За лучший класс в мире! – бодро подхватили пьяные голоса вчерашних одноклассников.
– Ты, Шурик, главное – курить мне не давай, – послышался кокетливый голос.
– Угу.
На высокий берег по тропинке поднимались двое.
– А то я если выпила, да ещё покурю – дурная становлюсь, большой и чистой любви сразу хочется, – елейно захихикали, – да ты и сам знаешь.
– Угу.
Из тумана молочной реки, размахивая не прикуренной сигаретой, выплыла Катюха Горячёва. Пышная, в объемной белой блузке, как аппетитный шарик мороженого. Шурик Чушков подталкивал её в горку, то и дело прихватывая за мощный зад, обтянутый лосинами. Шурик споткнулся о сжавшуюся в комок на траве Машу:
– Петрова, а это ты орала-то? А чего это ты, а?
– Мало ли чего орала, не твоё дело, смотри – теперь плачет, – сердобольная Катюха присела рядом на корточки, – Машенька, солнце, кто обидел нашу артисточку? Какая сволочь посмела тронуть нашу малышеньку?
Катюха обхватила Машино зареванное личико с двух сторон и большими пальцами вытирала слезы с щек.
– Я не хочу… Не хочу… – захлебывалась Маша, в блин белого Катюхиного лица.
– Машуля, – ворковал блин, – ты только скажи! Шурик пойдет, найдет того козла и набьёт ему мордочку. Да, Шурочка? Вот только ширинку застегнет и сразу.
Чушков схватился за штаны, отпрыгнул в сторону и завозился с молнией.
– Можешь не отворачиваться, я не смотрю, – хохотнула Катюха.
Фокус никак не наводился. Непропечённый блин качался из стороны в сторону, превращаясь то в полную луну, то в доброжелательное лицо бурятской девушки, с черными щелками глаз и красным шевелящимся кружком рта. Временами бурятка становилась очень похожа на Горячёву, но тут же растекалась тестом по сковородке без бортиков.
Всё плыло.
Маша обняла мягкую теплую Катюху и завыла:
– Не хочу-у-у…
Шурик справился со штанами и растеряно отгонял от девчонок комаров:
– Кать, она опять, да?
– Так, Александр, – Катюхин голос зазвучал абсолютно трезво и решительно, – давай, дуй на поляну, за Мизгирёвым. Пусть забирает любовь своей жизни. Похоже, она опять за старое. Я с ней пока побуду. Живо!
Испуганный Чушков, петляя, двинулся в сторону гитарных переборов.
В центре поляны горел костер. Здоровенную сухую берёзу поленились рубить на кряжи и решили спалить целиком. Затащили ствол на старое кострище, а середину завалили тонкими ветками и сухим хворостом. Мелочевка вспыхивала и исчезала в огне, а толстый многолетний ствол всё не мог заняться, только дымился и мерцал оранжевыми искрами. Зато на противоположных его концах можно было устроить удобные посадочные места. На них и вокруг них примостились шестеро одноклассников и одна гитара. В тесноте – не в темноте.
– Сразу видно, что в поход мы ходили всего один раз, – заметила Наташа, и плотнее завязала капюшон, – обычный костер толку нет развести, издевательство сплошное. И не светит, и не греет.
– А ты и в том походе не была, так что помалкивай, фотомодель, – кудрявый Ромка Куварин тряхнул рыжей чёлкой, перебрал струны, – споём?
– Да всё уж перепели, только дымом провоняли. Мне, кстати, тогда никак было в поход. Я на конкурс готовилась, модельный. А в походе вашем комары, как хищные птицы. Куда я на конкурс с распухшей рожей? – Наташа шлёпнула себя по щеке, растерла в пальцах комариное тельце, – попался, собака…
– Добрая ты душа, Наташенька, – откуда-то с самого края бревна подал голос Коля Лаврентьев. Отблески костра выхватывали его фигуру из полумрака частями: то кисти рук, то вязаную серую шапочку, то неуместный здесь, в ночном лесу, воротник белоснежной рубашки, будто не дотягивались, не справлялись – слишком уж велика, громоздка была эта фигура. – А ведь всякая тварь не просто так создана и на жизнь право имеет.
– Ты это, Коля, лягушкам расскажи, которых ты в прошлом году в походе на спор давил, – загоготал уже пьяненький Серёга Тазов, – сколько, не считал?
– Тазов, ну ты придурок – нет? Ты не знаешь, что ли? Чего зря трепаться-то? – зашипела Лена Владимирова, отвесила болтуну подзатыльник, а Лаврентьева утешительно погладила по плечу, – Коленька, наплюнь на него, а? Дурачок – он и в Африке дурачок.
– А мне их знаешь, как жалко было… – оправдывался Тазов.
Коля смотрел на огонь и чуть улыбался:
– Я, Леночка, ни на кого не обижаюсь, после того случая. А что раньше было – было, не сотрёшь.
Звонкий шлепок:
– Получи, сволочь комариная! Ненавижу!
– Наташ, а сегодня-то чего тогда попёрлась? Комары грызут, как бобры, никуда не делись, – засмеялся Олег Мизгирев. Он сидел без куртки, в жёлтой майке-борцовке, казалось, ни ночная прохлада, ни кровососы его не касаются.
– Ну, сегодня… Сегодня – другое дело. Сегодня, считай, последний раз видимся.
Никому эта простая мысль не приходила в голову. Как это – в последний раз? Ну, подумаешь, школу закончили. Разве это повод не встречаться? Десять лет вместе! Нет. Никаких последних разов!
– Э-эх, я бы ещё в школу походил, да не возьмут… – запричитал Серёга, покачиваясь в опасной близости от огня, – с вами-то, отличниками, всё ясно: институт, большой мир – и, прости-прощай, малая родина-уродина. А нам с Коленькой здесь куковать. Нет, я бы в школе остался.
– Я так думаю, – Мизгирев поднялся с бревна, слегка оттеснив от костра Тазова, приобняв для надежности и устойчивости, – надо день класса назначить. И каждый год, где бы мы ни оказались, в этот день к школе приходить. Придешь, Серёга? – Олег ободряюще стиснул щуплого Тазова, казавшегося рядом с ним и вовсе ребенком, так, что тот только пискнул.
– Ништя-ак! – протянула Наташа, – может и я когда загляну, в перерывах между загранками.
Куварин вскочил, сбацал на гитаре нечто бравурное, только что сочиненное в порыве чувств и объявил:
– Почтеннейшая публика, вы становитесь свидетелями зарождения новой традиции нашего класса, – он еще побренчал, – на ваших глазах школьная дружба плавно перерастает в нечто большее…
– Великое, ага, – скептически перебила его Лена.
– Именно, Елена! Великое! И пока хоть один из нас будет приходит в назначенный день в назначенное место, класс будет существовать! Братство на всю жизнь! – три блатных аккорда с помпой завершили речь.