— Разве это сценическая речь, милый мой? — не выдержал он на очередной репетиции. — В Академии, может, такое вот бормотание, такие невыразительные движения и сошли бы, а на сцене от этого толку не будет. Вы уж меня простите, но в оперетте надо говорить в полный голос, в хорошем темпе, слегка чеканя слова, молодцевато — особенно если ты играешь военного. Да не простого военного, а морского офицера!
Он показал, как, по его представлениям, должен ходить морской офицер: расправив плечи, с гордым блеском в глазах, с неотразимой улыбкой. Сдавленным голосом он пропел несколько строк из выходной арии, бросил взгляд направо, налево, промаршировал по сцене и завершил урок, триумфально, упруго вскинув руку к головному убору.
— Видел? — спросил он, обращаясь к Палади. — Все как следует рассмотрел?
— Все как следует.
— Тогда продолжай.
Это была в полном смысле слова драматическая сцена. Молодой актер и старый комедиант молча смотрели друг на друга. Не было мировой войны, не было миллионов убитых, не было плена — лишь они вдвоем стояли в центре мироздания. Два артиста.
— Прошу всех продолжать! — закричал я с тайным страхом и деланным воодушевлением. Палади застенчиво, но решительно улыбался. Белезнаи сложил руки на груди, глаза его сверкали, как у Сирано де Бержерака.
— Что, не понравилось, может?
— Это было великолепно, дядя Банди, вот только…
— Только? Что только?
— Я не так это представляю.
— Не так? Тогда изволь. Тогда я ничего не говорил. Вам, молодым, виднее. — Голос его дрожал. — Мы, старики, ни на что, конечно, уже не годны. Так что делайте по своему усмотрению.
— Дядя Банди, но я же…
— Не желаю спорить с тобой! — с оперной звонкостью в голосе воскликнул Белезнаи, обычно слегка хрипловатый. — Большего, чем я сделал, я для театра сделать не могу…
И тут с треском распахнулась боковая дверь. В барак влетел Геза Торда, подбежал к сцене. Остановился, подтянутый, как струна, и с непривычной для него торжественностью объявил:
— Друзья! Вчера Советская Армия выбила с территории Венгрии последние немецкие части.
Он стоял неподвижно, в подчеркнуто скульптурной позе. Он знал, что сейчас под ним — пьедестал истории.
Два актера все ругались на сцене. Потом вдруг замолчали и уставились на застывшего внизу офицера.
МАРИЯ
У капитана Арпада Кубини работа над ролью Акабы, дочери колдуна, шла ровно, без сбоев. Он был мягок, изыскан, удивительно хорошо пел, легко, словно порхая, двигался среди пальм даже в мундире.
Мы с интересом наблюдали, как он, задолго до генеральной репетиции, стал надевать сценический наряд, чтобы освоиться со своей необычной задачей. Основой его костюма стали зимние офицерские кальсоны и нательная рубашка; в белье этом, выкрашенном в шоколадно-коричневый цвет и плотно обтягивающем тело, капитан ни капли не был смешон. Высокая, стройная фигура его выглядела превосходно. А когда ему дали юбочку из рафии, и плетеный бюстгальтер, он стал совершенно неотразим.
После очередной репетиции я дождался его у выхода и от души поздравил. Я сказал, что считаю его игру образцом виртуозного артистизма.
— У меня просто слов нет, честное слово, — признался я. — Ведь ты до мозга костей человек военный, на тебе написано, что ты офицер, и вдруг — столько естественной, непритворной грации. В твоей игре, во всех движениях, в манере держаться так много глубокого знания о женской натуре… словно ты намеренно, долго изучал какую-нибудь юную девушку. Не понимаю даже, как можно такое создать…
— У меня сестренка была. Звали ее — Мария. Она умерла в восемнадцать лет. И давай на эту тему говорить больше не будем.
Я остался стоять возле груды кирпича. А он широким шагом направился в сторону пятого барака. Я медленно побрел следом.
РЕВНОСТЬ
В годы юности я был во власти одной странной мании, или пристрастия, во всяком случае. Театральная атмосфера, мир кулис, бродяжничество, веселая хвастливость и легковесное глубокомыслие актерской братии, ее склонность преувеличивать страдания, уживающаяся со способностью быстро вспыхивать и впадать в благородный гнев, — все это еще в детстве побуждало меня находить удовольствие в лицемерии, лицедействе. И лицедействовать при любой возможности — не из низости, разумеется, а просто, естественно, словно я уже был готовым актером.
Когда меня, еще второклассника, сажала к себе на колени пухленькая субретка из родительской труппы и играла со мной в гусары, я представлял себя молодцеватым, с колючими усами капитаном и, войдя в эту роль, наслаждался ее округлыми формами, запахом пудры и духов, исходившим от ее груди. Я и в школу пошел как актер и с удовольствием играл школьника, поначалу разражаясь трагическими рыданиями из-за двоек, а позже изображая легкомысленного бонвивана и дерзко пожимая плечами, когда хотел дать понять своим учителям, до чего мне плевать на все эти мелкие школьные неприятности.
С двадцатилетнего возраста я мечтал играть в основном в буффонадах и везде искал фривольные и гротескные ситуации. Еще совсем почти мальчишкой, попав в маленький городок возле Тисы, я снял комнату в местном публичном доме, с невероятным правдоподобием изображая, будто понятия не имею, где нахожусь. Девушки приходили ко мне, будто к спустившемуся с небес на землю ангелу в образе мальчика, и наперебой изливали на меня еще сохраненную чистую нежность своих жалких, загубленных жизней. С каждой из них я был ласков и деликатен, я дарил им первые плоды пробуждающегося во мне поэтического дара, а они отвечали мне изысканно-тонким обращением и искренними, непродажными объятиями. С моей стороны это был только расчет, я, конечно, обманывал их, разыгрывая для невидимых зрителей фарс, в котором сам был и автором, и единственным актером.
Труппа наша на желтом автобусе уезжала из городка, и перед его отправлением на главной площади, густо покрытой пылью, появились все девушки, чтобы проститься со мной. Они стояли с чисто вымытыми, ненакрашенными лицами, в пестрых ситцевых платьях в горошек или с синими и красными узорами, одна из них протянула мне пару серебряных запонок и, покраснев, пробормотала, что запонки забыл у них какой-то клиент и они просят взять их на добрую память. Желтый автобус тронулся, девушки, стоя в облаке пыли, махали платочками до тех пор, пока старая колымага не завернула за церковь. «Занавес», — сказал я про себя, словно это была последняя сцена в моем фарсе.
Я не был циником. Таким меня сделала сцена. Летом 1944-го я утащил со стола военного коменданта на заводе Ганца пачку незаполненных удостоверений оборонного предприятия. Это тоже был театральный жест. Прекрасная сценическая находка для того дерзкого, бесшабашного парня, роль которого я в то время играл. Этот поступок весьма потерял бы в своем значении, если б его совершил настоящий служащий завода.
Тайна капитана Кубини заставила меня удивиться и задуматься. Выходит, не только я, актер по рождению, способен превращать в игру свои беды и радости? Выходит, воспитанный в военном училище Кубини тоже может глубокие чувства переводить в лицедейство, память об умершей любимой сестре воскрешать в оперетте, в комедии?.. Задавая себе такие вопросы, я ощутил вдруг, что меня терзает ревность. Неужели этот солдат вознамерился отобрать у меня театр?..
ГОЛОВОКРУЖЕНИЕ
На рассвете, вставая со своего дощатого ложа, я вдруг упал обратно. Надо мной было небо, летящие, беспокойные облака, на лице моем лежал тонкий слой нанесенной ветром пыли. Слишком быстро я проснулся, вот голова и закружилась, подумалось мне. Сделав несколько медленных вдохов, я снова попробовал встать. И снова свалился. Что со мной? Ничего не болит, голова вполне ясная, только вот свинцовая тяжесть в руках и ногах. Воспаление легких давно позади, так что все со мной должно быть в порядке.