Литмир - Электронная Библиотека

— Спасибо, господин Шулек. — Мальчик стеснялся и не смел подхватить шутливый тон.

— Что было нынче у их превосходительства господина инспектора на обед?

— Фасоль и лапша с картошкой, — обстоятельно и серьезно отвечал Дюла.

— Вот это славно, — вступил в разговор дядюшка Али. — Как-то раз в Южной Африке я накормил лапшой с картошкой одного вождя, так что вы думаете? Целую неделю отпускать меня не хотел. Три раза на дню варить приходилось.

Дядюшка Али подмигнул, но Дюла не засмеялся: ему так хотелось верить, что все это правда и у него есть друг, повидавший Африку. Он тут же представил себе дядюшку Али, сидящего под навесом из пальмовых листьев и поедающего лапшу с картошкой на пару с чернокожим вождем, вся одежда которого состоит из торчащей на макушке короны. От этой картины Дюлины глаза увлажнились, и он ответил на задорное подмигивание серьезным, полным почтения взглядом.

— Послушай-ка меня, Коржик. — Хермуш сел и принялся приводить в порядок усы, орудуя вместо щетки указательным пальцем. — Смотри, учись хорошо, когда мы уедем, а не то скажут, актеры тебя испортили!

Хермуш уже давно выстроил себе нечто вроде баррикады из разнообразных правил и принципов. Удобно расположившись за нею, он вещал окружающим всяческие премудрости. Верным стражем этого заповедника морали была жена Хермуша, Иренка, в прошлом девица легкого поведения, а в настоящем честнейшая, добродетельнейшая супруга. В театре все знали о ее бурной юности, отчасти именно благодаря этому она пользовалась особым почетом и уважением, а ведь актеры, как известно, не самые добрые люди на свете.

— Родителей не огорчай, — Хермуш гнул свое, — ни к чему это, сынок…

Тут он погрузился в размышления, словно вспоминая неисчислимые горести, причиненные им собственным родителям, и глубоко сожалея о них. В действительности ничего подобного не было, Хермуш рос сиротой. Но ведь жизнь — одно, а мораль — совсем другое.

Чета Хермушей, надо сказать, не была знакома с Дюлиными родителями. Они знали только, что Коржиков отец — налоговый инспектор, что у них есть маленький домишко и фруктовый садик, за которым ухаживает инспекторова жена. Еще они знали, что у Дюлы нет ни братьев, ни сестер. Мальчик никогда не рассказывал о доме. На то были свои причины. Дюла и его хрупкая, маленькая матушка жили у себя, на улице Петефи, 26, как в тюрьме. Тюремщиком был отец. Его жесткий, суровый нрав делал жизнь близких невыносимой. Именно поэтому мать и сын были вынуждены действовать против него заодно. К счастью, в будние дни старший сержант Торш бывал дома только утром и вечером, а днем либо сидел в конторе, либо разъезжал с инспекциями. Дома же у него было три основных занятия.

Во-первых, еда. Геза Торш был страстным едоком. Он превосходно разбирался в мясных и овощных блюдах, в мучном и в приправах. Ему ничего не стоило сказать, сколько горошинок перца положила жена в голубцы, дымившиеся перед ним на тарелке. И если их оказывалось чуть больше, чем следует, никто в доме уже не знал покоя. Он запросто мог определить, сколько времени и на каком огне жарился ростбиф с луком. Если все соответствовало норме, от количества сожженных в печке дров до размера порезанной луковицы, тогда он ел молча и только урчал, как собака. Зато, обнаружив какой-либо недостаток, он принимался крыть почем зря жену, сына, государство и всю эту чертову жизнь, которая устроена так, что даже не пожрешь по-человечески после целого дня работы.

Вторым домашним занятием был сон. Торш любил большие, мягкие перины. Спал он в рубахе и подштанниках, один в запертой комнате, плотно закрыв ставни даже в самую большую жару. По ночам он ухитрялся совмещать оба удовольствия — и сон, и еду. Ложась спать, он пристраивал на стульях рядом с кроватью гладильную доску и ставил на нее самое необходимое: кусок мяса, хлеб, огурцы и бутылку вина. Ночью, часов около двух, он просыпался, протягивал руку к доске и наедался до отвала, после чего засыпал, на этот раз до утра. Вставал Торш затемно и тут же плелся на веранду. Зимой и летом выстаивал он там не меньше десяти минут, с неподвижным лицом вслушиваясь в предрассветную тишину, нарушаемую лишь его собственным сопением.

Как-то раз Дюла подсмотрел за ним. Это было в конце января. Садик утопал в снегу. Дюла прокрался в кухню, как был, в ночной рубашке, слегка приоткрыл дверь и выглянул на веранду. Там стоял на морозе его отец. Он был в черных шлепанцах, завязанная бантом тесемка от подштанников болталась на животе. Стоял, сложив руки за спиной, и прислушивался к чему-то, словно лесной хищник. «Как только он не мерзнет!» — с удивлением подумал мальчик. Ледяной воздух проник в щелку и прочертил зябкую полоску от макушки до пальцев ног. Дюла замерз, но не мог заставить себя сдвинуться с места. Он увидел нечто такое, что буквально пригвоздило его к двери. Отец плакал, не вытирая слез, струившихся по угрюмому лицу. Дюла ничего не понял, но с тех пор не решался за ним подсматривать.

Третьим видом домашней деятельности Торша были допросы. Ежедневно жена и сын обязаны были докладывать ему обо всем. Жене давался час, сыну — пятнадцать минут. Здоровенные часы налогового инспектора все это время покоились перед ним на столе. Геза Торш задавал вопросы, допрашиваемый покорно отвечал. Готовка, уборка, садовые работы, штопка, школьные успехи, денежные траты, отправление естественных нужд — решительно все становилось предметом дознания. Инспектор допрашивал въедливо, дотошно, словно перетряхивая прожитый день час за часом, минуту за минутой. Мать и сын жили в постоянном страхе. Стыд и унижение объединяли их, заставляя спасаться от тирании единственно возможным средством — ложью. Именно эта спасительная ложь помогала матери скрывать от провинциального Калигулы театральные увлечения сына. Ей самой тоже не особенно нравилось, что Дюла целыми днями вертится возле актеров, но она предпочитала предоставить мальчика самому себе, чем дать излиться на его голову отцовскому гневу.

Вот почему Дюла не рассказывал о родителях своим новым друзьям. Отца он ненавидел, а мать любил так нежно, что не мог допустить, чтобы кто-нибудь узнал о ее рабской доле. Слушая Хермушевы назидания, он покорно кивал и терпеливо ждал, когда тот наконец сменит тему.

Однако судьбе было угодно, чтобы декораторы свели с Гезой Торшем личное знакомство.

Хермуш все еще разглагольствовал, когда Дюла внезапно вскочил, пошатнулся от волнения и чуть не упал на раскинувшегося рядом дядюшку Али. Схватившись за его плечо, он устоял на ногах и медленно выпрямился. Глаза его потемнели, губы искривила какая-то дикая улыбка. Трое декораторов разом подняли головы, следя за Дюлиным взглядом. У дверей театра стоял отец Коржика об руку с толстой женщиной в красном платье.

Декораторы узнали его не только по форменной одежде. Внешность старшего Торша не оставляла ни малейших сомнений. Он был как две капли воды похож на своего сына, только во взрослом исполнении — с черными усами и глубокими морщинами. В остальном все было то же самое. Узкий разрез глаз, маленький носик-пуговка, крутые скулы, не слишком высокий лоб — словом, все то, что делало Коржика таким забавным и симпатичным. Геза Торш неподвижно стоял рядом со своей броской спутницей. Ему, надо полагать, тоже было не по себе. Он закусил нижнюю губу, отчего усы немедленно встопорщились, щитом загораживая лицо. Дюла угадал отцовское смущение, и сердце его сжалось еще сильнее. Он опустил глаза, не в силах выдержать отцовского взгляда, не в силах видеть эту выпирающую во все стороны из корсета тетку.

Инспектор медленно направился к ним. Декораторы, не сговариваясь, встали и окружили мальчика со всех сторон. Геза Торш подошел совсем близко, так близко, что мог коснуться сына протянутой рукой. Красная женщина осталась стоять на месте, прислонившись к дереву, похожая на язык пламени.

— Ты что здесь делаешь, сынок? — Голос инспектора слегка дрожал, однако вопрос прозвучал почти дружелюбно.

— Я… разговариваю с господами декораторами.

3
{"b":"814601","o":1}