Беседу записала и перевела Т. Гармаш
РОЛЬ
A szerep
Перевод В. Белоусовой
ГЛАВА 1
Пощечина
Тринадцатилетний мальчуган бродил возле летнего театра на ярмарочной площади, время от времени заглядывая за угол и с уважением прислушиваясь к храпу спящих декораторов. Мальчугана звали Дюлой, он был сыном вашархейского налогового инспектора Гезы Торша. Вот уже третий год подряд знаменитая сегедская труппа гастролировала в захолустном алфёльдском городишке — «самой большой деревне в мире», как именовали его актеры, прибывшие из тисайской метрополии местного значения. Замечательные времена настали с тех пор для инспекторова сына.
Большую часть дня он проводил в театральном саду, терся у служебного входа и глазел по сторонам. Актеры успели к нему привыкнуть. Опереточный комик, вечно щеголявший в клетчатом костюме, даже придумал ему прозвище — Коржик. Прозвище Дюле подходило — он был кругленький и плотный.
Дюле нравилось быть на посылках. Во время утренних репетиций он бегал за сигаретами, за порцией рома в ближайшую закусочную, с письмами на почту. Сам Пал Такач, которого знали не где-нибудь, а в столице, первого числа каждого месяца давал ему поручение перевести кому-то алименты в размере пятидесяти крон. Однако самое сильное волнение Дюла испытал, когда примадонна Ила Зар послала его в гостиницу «Черный орел» за забытой ролью Елены Прекрасной. С пылающими щеками ступал он по красному гостиничному ковру, сжимая в руке ключ на медной пластинке и без конца повторяя про себя номер комнаты Илы Зар, словно название незнакомого континента.
После обеда он обычно прогуливался по театральному саду, валялся в траве у ручейка, проглядывая театральные газеты, добытые у бутафора, перебирая в памяти услышанные за кулисами истории, в которых действовали исключительно знаменитости, и разгадывая между делом кроссворды, напечатанные на последних страницах газет. Дождавшись момента, когда, по его расчетам, должны были пробудиться от послеобеденного сна дядюшка А́ли и два его помощника, он вставал, брал газеты под мышку и пускался в путь по зеленой аллее.
Через несколько шагов ручей вырывался из кустов на лужайку, а перед глазами вставало здание летнего театра. Стены его примерно на высоту человеческого роста были сложены из красного кирпича, дальше шло дерево, а увенчивала все это крыша, крытая толем, гремевшим во время дождя наподобие оркестрового барабана. Дюла шел вдоль стены, оклеенной афишами, время от времени останавливаясь и перечитывая знакомые имена. Клей местами потрескался, края верхних афиш загнулись, из-под них выглядывали выцветшие афиши прошлых сезонов. Можно было вообразить, будто перелистываешь страницы прошедших лет и видишь на них все те же любимые имена, с которыми связаны разные замечательные события. Потом Дюла осторожно заглядывал за угол и смотрел, не проснулись ли верные служители театра.
Тот день выдался особенно жарким, неподвижный воздух звенел от зноя. Декораторы спали дольше обычного. Хермуш лежал на спине, с открытым ртом, словно собираясь заглотать кусок небесного свода. Господин Шулек, с черной повязкой на глазу, по-детски свернулся клубочком, а дядюшка Али спал на животе, зарывшись лицом в ладони, словно оплакивая земной шар.
Дюла, не шевелясь, наблюдал за ними. Сердце его переполняла нежность. Хермуш был ужасно уродлив, может, уродливее всех на свете, зато и добрее человека не было. Всем было известно, что десять лет назад он взял в жены девицу из публичного дома, и жена его с тех пор являла собой образец идеальной супруги. Господин Шулек тоже был в своем роде знаменитостью: раньше он служил конюхом у какого-то австрийского аристократа, и тот года два назад в приступе ярости выбил господину Шулеку глаз. Сам пострадавший предпочитал на эту тему не распространяться, однако история и без того обросла легендами. Должно быть, именно потому все как один именовали девятнадцатилетнего декоратора не иначе, как господином Шулеком. Третий работяга, дядюшка Али, был Дюлиным любимцем. Лицо у него было красивое, красное от частых возлияний, волосы топорщились в разные стороны. Дядюшка Али был человек необычный. Он любил поговорить про Африку, где, если верить его словам, провел когда-то не один год. С самым серьезным видом он утверждал, что понимает язык животных и что это — большое подспорье в охоте. Дюлу он не раз приглашал в Сегед, обещая показать коллекцию фигурок из слоновой кости и — главное — маленьких носорожков, которых преподнес ему вождь одного из африканских племен и которые теперь паслись у дядюшки Али на заднем дворе. Конечно, Дюла понимал, что это шутка, а все-таки здорово было представлять себе маленьких, неуклюжих носорожков, топчущих траву вместе с гусями и мирно похрюкивающих.
Медленно приближаясь к спящим, Дюла вел пальцем по одному из бревен, испещренному бесконечными зарубками. Здесь были имена актеров, даты, шутливые изречения. Накануне вечером Дюла отыскал на бревне свободное местечко и написал чернилами: «Примадонна Илона Зар — красивее всех на свете», а внизу поставил дату: «17 августа 1910 года». С минуту он стоял, глядя на собственную надпись, и глазам его внезапно представился гостиничный номер, чемоданы у стен и трельяж, а на трельяже — специальные штучки для пудры, кажется пуховки — что-то в этом роде он слышал в театре. А еще он увидел ночную рубашку, небрежно брошенную на спинку кровати, алые тапочки на крашеном полу и раскрытую книгу с флаконом из-под духов в качестве закладки.
Дюла коснулся надписи ладонью, потом оттолкнулся, как пловец от стенки бассейна, и направился прямо к спящим. Подкравшись к ним, он уселся на траве по-турецки и стал смотреть, как они спят. Дверь черного хода была распахнута настежь — театр проветривался. С Дюлиного места была видна самая середка сцены. Там стояло пианино, казалось, спавшее, как и все прочее в этот жаркий послеобеденный час. Театр, словно зевая, выдыхал терпкий запах краски и еловый дух неструганых деревянных скамеек. На крыльце валялся свернутый рулоном задник; ножки перевернутого стула смотрели в небо — казалось, его тоже одолела августовская истома.
Мальчик поерзал по траве, устраиваясь поудобнее, откинулся назад, опершись на локти, и снова взглянул на своих друзей. Сердце у него сжалось: он вспомнил о том, что через десять дней театральный сад опустеет, декорации упакуют в огромные ящики, опоясанные железом, погрузят на платформы и отправят на станцию, а в траве наверняка останется валяться какой-нибудь забытый шлем или подсвечник. Потом, в один прекрасный день, к «Черному орлу» подкатят извозчики, и он будет помогать актерам таскать вещи. На станции его пару раз сгоняют за газетами или за чем-нибудь еще, а потом запыхтит паровоз, и не успеешь оглянуться, как сегедский поезд застучит колесами по железнодорожному мосту.
Хермуш тихонько пыхтел, будто дальнее эхо того паровоза. Муха, попытавшаяся было пристроиться на кончике его носа, в негодовании снялась с места и улетела. Хермуш проснулся, за ним, как по команде, проснулись остальные. Господин Шулек открыл оставленный ему судьбой левый глаз и тут же широко улыбнулся — совсем как ребенок. Дюла поймал его дружеский взгляд и почувствовал себя счастливым. Дядюшка Али просыпался постепенно. Церемония пробуждения сопровождалась бурчанием и легким постаныванием. Не открывая глаз, он извлек откуда-то из кармана окурок и лихо пристроил его в зубы. Окончательное пробуждение знаменовал огонек спички, которую дядюшка Али с непостижимой ловкостью зажег, все так же лежа на животе.
— Как делишки, сэр Коржик? — поинтересовался господин Шулек со своей вечной беззлобной насмешкой.