Торда молчал и внимательно слушал. Когда на сцене появились четыре морских офицера: Бородин, Браун, Гамильтон и Пуассан, — а колдун с дочерью в отчаянии убежали, он прервал меня.
— Довольно, Мицуго. Отдохни немного.
— Тебе нравится?
— Мы ждали от тебя оперетту, так почему же это мне не понравится? Если я верно уловил ход твоей мысли в первом акте, то в дальнейшем четверо офицеров-освободителей, иными словами — четверо союзников, завоевывают доверие колдуна и его дочери, доказав, что они — враги злого бога, Гитлера.
— Это действительно так, но не забегай вперед. Давай я закончу чтение.
— Погоди, не спеши, Мицуго. Боюсь, что пьеса эта такова, что ни убавить, ни прибавить. По моим расчетам, четверо офицеров все как один влюбляются в Акабу, между ними начинается соперничество, оно переходит в открытую вражду, в борьбу за девушку.
— Да, а в конце…
— Не надо, не рассказывай конец. Это совершенно излишне. Чтобы сложившаяся коллизия не привела к роковой развязке, колдун вместе с дочерью тайно садятся в пирогу и покидают остров, и лишь удаляющаяся, тающая в морском просторе песня Акабы доносит до нас ее неизбывную грусть.
— В самом деле, все именно так и кончается, — сказал я убито, когда мы вышли на широкий пустырь за бараками. — Выходит, дальше читать нет смысла.
— Смысла нет, — кивнул Торда. — Ты написал именно то, что требовалось, задачу ты выполнил. Завтра можно начинать репетиции. Поздравляю.
Ирония исчезла с его лица. В глазах у него я впервые увидел боль.
ПОЭЗИЯ
Из-за нехватки бумаги мы не расписывали роли на каждого персонажа. Трижды в день мы собирались и заучивали текст. После десятка таких репетиций каждый знал свою роль наизусть. И не только свою. Мы были счастливы.
Возбуждение не покидало нас и после репетиций. Это часто бывает с актерами: разучивая какую-то роль, они страстно в нее влюбляются и неохотно возвращаются в привычные рамки своего «я». Когда матушка моя играла королеву, она щедро давала мне денег на мороженое, а когда вдову, деревенскую учительницу, я не мог добиться у нее ни гроша.
Любители наслаждаются своей ролью вне сцены еще с большим самозабвением. Сапожник Дудаш и вне стен третьего барака продолжал оставаться лейтенантом Пуассаном: это ощущалось и в его фатоватой походке, и в горделивой осанке. Всего за несколько дней он избавился от своей угловатости, стал частенько употреблять изысканные выражения, выучил — с помощью Торды — первый куплет «Марсельезы», а при встрече вместо приветствия небрежно козырял. Вначале он не обижался, если над ним посмеивались, однако спустя две недели потребовал, чтобы с ним обращались, как положено обращаться с французским морским офицером. В вопросе о географическом положении Франции он проявлял известную неуверенность, не видя существенной разницы между Тихим и Атлантическим океаном, но — опять же с помощью Торды — узнал имя де Голля и с удовольствием поминал военного руководителя французского Сопротивления, называя его фамильярно «мон женераль».
Торда каждый день проводил с Эрнё Дудашем по полчаса, обучая его французскому.
— Удивительные способности к языку, — сказал он мне на одной репетиции. — Каждое слово схватывает на лету. Напишу ему палочкой на земле, объясню, как произносится, и готово. Можно стирать и писать следующее.
Эта страсть к игре начисто отсутствовала у Мангера. В роли английского лейтенанта он еще кое-как удовлетворял требованиям, но, сойдя со сцены, не желал играть ни минуты. Я знал, он все время думает о жене.
— Ты что, все еще полагаешь, что она тебя бросит? — спросил я однажды, застав его за бараком в слезах.
— Нет. Я боюсь, что она умерла.
— Когда мы шли по шоссе, тебя только ревность мучила. Причем без малейших оснований. Брось ты, к черту, мрачные мысли, — пытался я немного расшевелить его.
— Знаешь, я все время вижу ее на середине моста Эржебет: она бежит в сторону Пешта — и вдруг мост раскалывается пополам.
— Калман, вы со стариком Белезнаи жизнь мне спасли. Я ничем не могу тебя отблагодарить, кроме как…
— Ты уже отблагодарил, — перебил он меня. — Отблагодарил, когда взял в труппу актером.
— Нет! Я тебя по-настоящему отблагодарю еще — хорошим пинком под зад. За то, что ты себя понапрасну травишь.
Он пожал плечами, не переставая плакать.
Хуго Шелл проделывал с жевательной резинкой самые невероятные трюки. Он выстреливал ею изо рта и тут же втягивал обратно, выдувал воздушный шар, потом вдруг глотал его; однако самым большим сюрпризом для нас были его слова, когда я, пользуясь своим режиссерским правом, категорически запретил всякие игры с резинкой.
— Мицуго, милый ты мой начальник, да нет у меня никакой резинки, — посмотрел он на меня искренними, чистыми глазами и широко разинул рот. — Пожалуйста, смотри сам: нигде нет, — показывал он всем свое нёбо.
— К десне приклеил.
— Нет.
— В зубах спрятал.
— Честное слово, нет у меня никакой резинки.
— А если я тебе пальцами в рот влезу?
— Ради бога.
Всерьез разозлившись, я побежал на сцену и тщательно ощупал нёбо, десны, зубы Хуго Шелла. Наверняка я был первый режиссер в мире, который прибег к такому экстравагантному приему, — но я уже не способен был справиться со своим возмущением.
Во рту Хуго Шелла не было и следа резинки.
— Неужели проглотил? — заикаясь, пробормотал я.
— Нет. Вот, смотри, — он сделал шаг назад, — смотри на мои руки, вот, да не так сердито, ага, теперь хорошо — точь-в-точь царственный олень, это как раз то, что надо… Итак, раз, два, три, — произнес он, и на губах его вдруг вновь возник пузырь из жевательной резинки.
Я попытался схватить его рукой, но схватил лишь пустоту. Лицо Хуго оставалось серьезным.
— Пойми наконец, Мицуго, речь идет о простом обмане. О внушении.
— Ты что, и гипнозом владеешь?
— А что? Конечно.
— Невероятно.
— Репетиция продолжается, — шагнул на середину сцены балаганщик и запел выходную арию офицеров: «Мы союзники, парни бравые, против Гитлера сражаемся со славою…»
И тут на губах у него вновь возник и стал разбухать цветной шарик.
СООБЩЕНИЕ
Янчи Палади везде и всюду изучал русскую душу. Правда, по-русски он говорить не умел и русских слов, кроме названий некоторых предметов первой необходимости и двух-трех ругательств, не знал; поэтому в наблюдениях своих он исходил из различных теорий. А теории эти сочинял сам. «Мечтательный народ», — заявлял он, увидев охранника, который, задумавшись, смотрел вдаль. Пускай охранник просто-напросто нетерпеливо ждал смены — обстоятельство это ничуть не влияло на открытие Палади. Умозаключения его время от времени менялись, мечтательный народ в один прекрасный день превращался в «народ, носящий в душе Христа», а все потому, что какой-нибудь солдат, наевшись, давал Янчи ломоть ржаного хлеба. «Наивные, доверчивые люди», — делал он вывод, выманив у одного старика украинца жестяную табакерку; на другой день, услышав, как Миша, пятнадцатилетний охранник, вел пленного в лагерный лазарет и, когда у него схватило живот, заставил и конвоируемого, чтобы тот не сбежал, спустить штаны, Янчи нашел в русской душе заряд «здоровой крестьянской хитрости».
Вживаясь в роль лейтенанта Бородина, Палади на каждой репетиции вносил в этот образ все новые краски. Но в игре его было одно постоянное свойство: глубочайшая жажда перевоплощения. Мечтательным ли, христолюбивым ли, он полностью отдавал себя роли. Я был уверен: вернувшись домой, на родину, он станет актером высочайшего класса… Стал же он шинкарем в пивной, которую получила в наследство его жена.
Белезнаи следил за Янчи со все возрастающим унынием. Видно было, он готов поставить крест на актерском будущем Палади. Когда ему, Белезнаи, было столько лет, как этому сопляку, он ходил в клетчатом пиджаке, вертел в пальцах тонкую бамбуковую трость, небрежным тоном, слегка кривя рот, произносил хлесткие реплики, подмигивал публике, а когда признавался в любви субретке, прижимал к верхней губе — на манер усов — ее локон. Я видел, искренние интонации Палади приводят Андора Белезнаи в ужас.