Я иду под деревьями с новыми туфлями в руке. Цветы опали дня два назад, и уже видны малюсенькие шарики каштанов. Счастлива я или нет?
Счастлива. Дюри уверен, что Лаци с нетерпением ждет меня дома. В сущности, именно это и делает меня счастливой. На эту мою ложь отбрасывают сейчас свою райскую тень каштаны. Я никогда не врала просто ради того, чтобы соврать. У моих врак всегда были благородные побуждения. В ту кровавую осень благодаря лжи я спасла Лаци жизнь.
Началось с того, что вечером, накануне демонстрации, на террасе кафе «Гнездо» я встретилась с Или Такач. Мы с Или Такач — с тех пор как я ее похвалила, вместо того чтобы разоблачить, — ужасно друг друга любим.
«Муж нашей коллеги, Илоны Такач, Карой Шоморьяи до Освобождения был помещиком с земельными владениями в тысячу двести хольдов. Коллега Илона Такач за прошедшие годы могла бы найти возможность устроить свой брак с Кароем Шоморьяи достойным нашего общественного развития образом. К сожалению, она до сих пор не поспешила этого сделать». Долгие годы перед октябрем это было преступлением, которое мне, как человеку пролетарского происхождения, надо было осудить. А я сказала, что очень уважаю Или Такач, поскольку ей удалось перевоспитать своего мужа-помещика, с которым она наверняка развелась бы, если бы не смогла сделать из него сторонника народной демократии. «Поздравляю, Или!» — закончила я свое выступление.
Председатель собрания труппы за голову схватился от моей глупости: ведь я оказалась неспособна выучить даже выступление на десять строчек. А Или после собрания расцеловала меня.
Словом, вечером двадцать второго Или потащила меня к угловому столику и рассказала страшно интересные вещи.
— Вообрази, Кати, кто сегодня вечером к нам приходил?
— Кто?
— Хаппер.
— Ростовщик?
— Ну да. И представь, что он предложил моему мужу?
— Что?
— Купить его бывшее поместье. Тысячу двести пятьдесят хольдов земли. Карой рассмеялся. А Хаппер настаивал, мало того, совал ему договор о купле-продаже. На нем и марка была.
— Такую глупость…
— Подожди, самое интересное впереди! Знаешь, какая цена фигурировала в документе? Один форинт за хольд.
— Ого!
— То есть это была шутка, а Карой с такими шутками знаком, он от души посмеялся и, чтобы Хаппер видел, как он за прошедшие четырнадцать лет приспособился к театральному миру, взял да и подписал договор о купле-продаже.
— Просто тема для Дюри Форбата. Расскажу ему, когда приедет из Москвы, у него там скоро премьера, — сказала я Или.
— Это еще не все. Когда Хаппер ушел… Право, и не знаю, чем это объяснить… значит, когда Хаппер ушел и Карой открыл книгу, которую читал перед его приходом… теперь, Кати, держись… в нее был вложен белый конверт, а в конверте — тысяча двести пятьдесят форинтов.
Рассказ Или Такач смутил меня. Хотя было совершенно ясно, что добрый Хаппер придумал этот розыгрыш только для того, чтобы, благодаря шутке, немного помочь Шоморьяи деньгами, но мне его поступок показался грубым, точнее, даже не грубым, а унизительным. На мой взгляд, Хапперу не надо было этого делать.
2
На следующий день, двадцать третьего, мое раздражение необъяснимым образом перешло в боязнь. Я проснулась с тем, что мне страшно. Лаци, пока я пялилась в потолок, по своему обыкновению спал глубоким сном. Этот мой страх и породил ложь.
К тому же я обнаружила на столе письмо, и, хотя оно не имело никакого отношения к дурачеству Хаппера, пусть и по другому поводу, оно увеличило мои страхи.
Письмо было адресовано председателю Союза театральных деятелей. В этом письме мой муж торжественно заявлял, что никогда не был сторонником социалистического реализма и по мере возможности всегда против него боролся. Я удивилась. Правда, сама я никогда не могла постичь смысла этого термина, который так часто употребляли мои более умные коллеги. Но в одном я была уверена: Лаци получил уйму наград за заслуги в развитии социалистического реализма и, значит, наверняка ошибается, если думает, что всегда с ним боролся.
Я ждала, пока он проснется, чтобы обратить внимание на это его заблуждение и предотвратить отсылку письма в президиум Союза.
Я как раз раздумывала над этим, когда зазвонил телефон. Звонили из театра. Лаци все еще спал, и я не понесла к нему аппарат.
— Алло! Слушаю!
— Целую ручки. Это Микеш. Позовите Лаци.
— Он еще спит.
— Тогда, будьте добры, разбудите его и скажите, что мы собираемся в театре к одиннадцати и идем к памятнику Петефи.
— Зачем?
— Будет митинг.
— Хорошо, как только он проснется, я ему скажу, — ответила я, но это уже было неправдой, потому что про себя я знала: об этом телефонном звонке я Лаци не скажу. Митинги — а это мы учили на множестве семинаров — сопряжены с опасностью для жизни, а я ни на секунду не хотела подвергать его никакой опасности.
Мгновение рождения — самое интересное на свете. Почка растения, облако, горная порода, человек возникают за совершенно разное время: одному нужны месяцы, другому — тысячелетия. Ложь рождается моментально. Человек и оглянуться не успеет, а уже солгал.
Я и не заметила, как произнесла: «Хорошо, как только он проснется, я ему скажу».
Я его не разбудила. Было без четверти одиннадцать, когда Лаци в пижаме ворвался в ванную: волосы стоят дыбом, глаза красные от сна.
— Почему ты меня не разбудила? — закричал он на меня. — Микеш говорит, что звонит второй раз, что в одиннадцать сбор в Большом театре! Почему ты не передала?
Я стирала чулки и на одну минуту оставила телефон без присмотра. Надо было его отключить, прежде чем идти сюда. Не зная, что ответить, я стояла с мокрым чулком в руке.
— Почему ты молчишь? — поднял еще выше голос Лаци, и вопрос с жуткой силой ударился о кафель.
Я упала. Без сил лежала я на толстом губчатом резиновом коврике. Я была в полном порядке, просто развивала свою ложь. Та крохотная, едва заметная ложь, которую пробудил во мне звонок Микеша, теперь со стихийной силой бросила меня на землю.
Лаци сгреб меня в охапку, внес на руках в спальню и уложил на постель. Я себя чувствовала такой же легкой, как сейчас здесь, под каштанами, в тени листвы, навстречу течет Дунай, а слева от меня бежит девятый трамвай с передвижной антикварной лавкой.
Лаци позвонил нашему домашнему врачу. Голос его дрожал.
«Только бы он не потерял сознание», — с беспокойством подумала я, лежа без сознания.
3
До приезда доктора он в отчаянии шлепал меня по лицу. Мария с трагическим выражением лица бегала за водой. В глубине души я ухмылялась, а сама — я чувствовала, что бледна как полотно, — с полной достоверностью играла роль женщины в глубоком обмороке. Подглядывая время от времени из-под ресниц, я видела по ужасу Лаци, что великолепна. «Каталин Кабок заставила зал замереть, когда, согласно роли, без сознания рухнула наземь. Многие вскрикнули, настолько их захватила блестящая игра актрисы», — слышала я тем временем голос нашего великого критика.
У меня зуб на зуб не попадал, я в самом деле дрожала, хотя была совершенно здорова. Врач только качал головой, пока слушал мое сердце и измерял давление. Он ничего не понимал. Пообещал, что завтра утром зайдет снова.
Когда мы остались вдвоем, я медленно, словно это мне стоило неимоверных усилий, открыла глаза.
— О, — вздохнула я слабым голосом, — ты дома, Лацика…
— Конечно, дома, — кивнул мой дорогуша.
— Ты не пошел на митинг?
— Не мог же я оставить тебя здесь одну, — проговорил он, ломая руки.
Мне пришлось провести беспокойно всю ночь, потому что Лаци звонили с радио с просьбой продекламировать патриотические стихи. Против декламации я не возражала, много сильнее меня беспокоила усиливавшаяся стрельба. Таким образом, мне пришлось продемонстрировать ему один большой и два маленьких обморока — все три с полным успехом.
На следующий день утром — после новых телефонных звонков — Лаци нашел, что мне гораздо лучше. Врач, правда, не разделял этого мнения, но он, любовь моя, ободряюще и нервно похлопывая меня по руке, говорил, что врач дурак, что я уже совершенно здорова, что это было просто легкое недомогание и чтобы я не обращала на него внимания.