— Нет.
— Тогда показывайте туфли!
— Пожалуйста.
— Красивые.
— Я рада, что они вам нравятся. Не хотите немного прогуляться?
Мы идем по нижней набережной. Дюри сжимает под мышкой мои туфли.
— Кстати, Дюри, почему вы не купите себе машину?
— Потому что я не хочу иметь машину.
— Вы не купите машину, даже если женитесь?
— Я не женюсь.
— Почему?
— Потому что не хочу жениться.
— Вы шутите?
— Предположим.
На набережной сидят студенты университета: девушки, ребята, все держат в руках книги, а сами смеются.
Я встревожилась. Я знаю Дюри десять лет, за это время действительно надо было бы жениться. Ему тридцать семь лет, его пьесы ставят за рубежом, чего он ждет?
— Вы никогда не были влюблены? — вдруг спросила я.
— Я постоянно влюблен.
— Неужели?
— Конечно.
— И сейчас?
— Естественно.
— Надо же, вот уж не поверила бы.
Я не осмеливаюсь дальше приставать с расспросами. Он и так уже сказал страшно много. В том, что касается женщин, он самый скрытный мужчина в мире. Об этой стороне его жизни даже Лаци ничего не знает, а ведь он самый близкий его друг. В театральных кругах, конечно, всякое о нем болтают, поскольку всех сжирает любопытство. Однако все напрасно, раскрыть эту тайну не удалось никому. Я уже, например, слышала, что он нечувствителен к женским чарам. И даже еще кое-что похуже. Скверные сплетни и жалкие домыслы.
«Постоянно влюблен». Я рада, что он в этом признался. Может быть, после спектакля, если будет большой успех, он скажет и больше. Мне было бы спокойней, если бы я знала, что он счастлив.
Его пассия, мне так кажется, должно быть, страшно умная женщина. Эстетка, шекспировед или что-нибудь в этом роде.
— Как ты думаешь, Дюри, в двадцать первом веке Шекспир будет так же популярен, как сейчас? — спрашивает утром в постели дама-эстетка в пижаме.
— Думаю, да.
— А по-моему, он будет еще популярнее.
— Почему?
— Потому что драма сейчас ужасно деградирует.
— Где?
— Везде. Исключая, разумеется, венгерскую драматургию.
— Ух ты!
— И в первую очередь твои пьесы.
— Конечно, но, может быть, Сартра тоже не забудут.
— Вряд ли, у Сартра нет таких хороших типов, как у тебя. У него только философия.
— А у меня, наоборот, с философией плоховато. Критики вечно пишут, что у меня неясная философия.
— Ничего, прояснится. В двадцать первом веке все ясно увидят твою философию.
— Ты думаешь?
— Совершенно уверена. Если предположить, что двадцать первый век вообще наступит.
— Почему бы ему не наступить?
— Откуда я знаю? Много чего может случиться.
— Написать мне драму, чтобы двадцать первый век был?
— Напиши!
— Хорошо. Главной героиней будет восхитительная молодая женщина, радость всего человечества. Это будет роль для Кати Кабок.
— Ты прав. Эта Кабок сейчас самая талантливая молодая актриса Будапешта.
Ужас, я не умею выдумать ни одной умной женщины: как только за это берусь я, она тут же превращается в дуру. Счастье, что Дюри не умеет читать моих мыслей. В самом деле, какой может быть его возлюбленная? И о чем они разговаривают? В жизни не угадаю.
— Я только одному удивляюсь, — наконец громко нарушила я молчание, — что вы написали пьесу именно для меня.
— В этом нет ничего удивительного, — отвечает он, внезапно очнувшись от своих мыслей: видимо, он тоже задумался.
— И все же, почему?
— Потому что для Лаци я написал уже три пьесы. Настало время и для вас написать хоть одну.
— На свете еще не было писателя, который пошел бы на такой риск.
— Шекспир шел и на больший риск.
— Не шел. Насколько я знаю, он никогда не писал о глупых женщинах.
— Вы считаете себя глупой?
— Да.
— Почему?
— Не разыгрывайте невинность. И Лаци меня считает дурой, и вообще все, кто меня знает.
— Вы уверены, что и Шекспир счел бы вас дурой?
— Уверена.
— Возможно. И написал бы о вас пьесу. Вы очень ошибаетесь, если станете искать ум в его поразительных женских образах. Джульетта в самом благородном смысле этого слова дура. Разве она поступила умно, когда вместо красивого, богатого и благородного Париса выбрала Ромео? От чего только не уберегла бы она себя — от смерти брата, гнева родителей, самоубийства, — если бы у нее была хоть капля ума! Но его не было. Она легкомысленно, слепо любила, как маленькая дурочка. А Дездемона? И она, в том, что касается умственных способностей, во всяком случае, не лучше Джульетты: будучи молодой веронской девушкой, не найти себе лучшего любовного партнера, чем стареющий негр! Но сколь достойной восхищения сделала ее эта ограниченность! С точки зрения драматурга, это нечто, что вы называете глупостью, на самом деле редкая и исключительная способность. Нечто, из чего рождается трагическая красота или, если хотите, женская гениальность.
Не понимаю, смеется он надо мной? Играет? Хочет польстить? Ни одна черточка в его лице не указывает на это. Ничто не нарушает его одухотворенности. До чего же сложна человеческая душа.
— А Анна, которую вы играете сегодня вечером? Она что, не глупая женщина? — смотрит Дюри на меня с диким торжеством. — Почему это удивительное создание не покидает довольно заурядного мужчину, который благодаря ей живет себе в свое удовольствие, да еще и изменяет ей?
— Потому что она его любит, — отвечаю я.
— Совершенно верно. Но именно глупость делает ее способной любить этого, в сущности, слабого мужчину. В этом и есть величие Анны.
Я слушаю и снова задумываюсь. Интересно, под таким углом зрения я еще не анализировала мою роль, но и Дюри впервые так ее толковал. Меня немного смутило то, что я услышала, но я чувствую, что буду очень хороша в этой роли.
Мы безмолвно идем по дороге вдоль Дуная. Автор и исполнительница главной роли. Во мне сейчас сидит некий продавец воздушных шаров. А может, и в нем? Воздушные шарики ударяют то тут, то там: то по сердцу, то по желудку. По мере того как идет время и приближается вечер, премьера, с каждой минутой во мне танцует все больше шаров. Это ожидание ужасно.
— У Лаци есть билет на вечер? — спрашивает он вдруг.
— Есть, — отвечаю я, снова едва дыша от волнения.
— Куда?
— В первый ряд, в середину.
— Почему он не хочет в авторскую ложу?
— Потому что я хочу, чтобы он был рядом со сценой. Я хочу видеть со сцены его глаза. Какое счастье, что он свободен сегодня вечером! Я не смогла бы сыграть премьеру, если бы его не было рядом.
Что-то с жуткой скоростью приближается и дрожит. Похоже на стрелу, но не стрела, а какая-то врака. Вот она уже и вырывается из моей души.
— Ах, как мы заговорились, — говорю я, — надо бежать домой, Лаци, наверное, уже заждался…
Речной трамвайчик трогается, я быстро трясу Дюри руку, забираю у него туфли, благодарю за прогулку, наказываю ему, чтобы до вечера обязательно позвонил, потому что мне необходима его поддержка…
Дюри машет мне с берега, я удаляюсь. Не понимаю, что вынудило меня к этому, почему я наврала, что Лаци ждет меня дома? Не знаю, но чувствую, что без этой лжи мне бы сейчас трудно было вынести жизнь.
С обувным свертком на коленях еще раз оборачиваюсь на пештский берег Дуная. Дюри все еще машет мне рукой, но теперь он уже совершенно маленький. Я гордо восседаю на коричневом кожаном сиденье. С тех пор как я узнала, что быть глупой очень почетно, я иначе смотрю на мир.
ПОД КАШТАНАМИ
1
Схожу с маленького пароходика-перевозчика. Выходя на будайский берег, я и в самом деле уже верю, что Лаци ждет меня дома. Я иду вдоль Дуная по каштановой аллее и у моста Маргит сажусь в автобус.
Я с детства люблю каштаны. У них такая тень, в которой, когда останавливаешься, ощущаешь счастье. Они отбрасывают мягкую, затканную тончайшими нитями света тень на пушистый теннисный мяч, на руки, на шляпы стариков. И мне всегда представляется, что после смерти мы будем сидеть на красных скамейках под каштанами. Если листва на деревьях густая, тогда мы в раю, если они стоят без листвы — в аду.