— Пожалуйста.
— В таком случае назовите место.
— Здесь, в театре, в моей уборной.
— Хорошо.
— Я буду ждать вас у входа. Пойдете по улице…
— Найду.
Он положил трубку.
Дюла тотчас договорился с режиссером, и утреннюю репетицию отменили. Весь театр пришел в сильное волнение. Не было человека, который не знал бы, что Дюла не видел отца с тринадцати лет. Актеры прильнули к окнам, чтобы наблюдать «сцену» встречи. Те, кому не хватило места, пристроились в воротах домов по другую сторону улицы. Все с нетерпением ожидали знаменательного свидания.
Дюла стоял у калитки, на самом солнцепеке. Ветер бесцеремонно трепал его спутанные волосы. Он стоял, заложив руки за спину, неподвижно глядя в сторону бульвара. Наконец из-за угла показался Геза Торш и, опираясь на тяжелую черную трость, уверенно направился к театру. Ослепительный солнечный свет сыграл забавную шутку: человек в черном приближался к Дюле, а со стороны казалось, будто к нему приближается его собственная тень. Дюла был потрясен этим необычайным сходством. Он стал точно таким же, как отец. Фигура, лицо, взгляд, лысеющая голова — за прошедшие десять лет отец и сын полностью уподобились друг другу. Увидев его, Дюла едва не рассмеялся, хотя в общем-то ему было совсем не до смеха. Он как будто бы заглянул в зеркало и увидел самого себя в гриме шестидесятилетнего старика.
Геза Торш тоже узнал сына без труда — отчасти благодаря сходству, отчасти потому, что не раз видел его портреты в газетах. Он оперся на трость, приняв почти театральную позу, и, выражая всем своим видом презрение, холодно приветствовал сына.
— Добрый день.
— Добрый день, отец, — отрывисто произнес Дюла.
Ни один из них не протянул другому руки. Зрители, затаив дыхание, наблюдали, что будет дальше. Отец и сын изучали друг друга, не обнаруживая ни малейших признаков смущения. Можно было подумать, что эта сцена — всего лишь продолжение той, что разыгралась в театральном саду двадцать лет назад. Правда, время с присущим ему дурацким юмором подшутило над ними, но глаза, исполненные ненависти и презрения, сверкали точно так же, как тогда, после пощечины.
— Где мы можем поговорить? — Геза Торш раздраженно стукнул тростью о мостовую.
— В моей уборной. Прошу. — В следующее мгновение дверь захлопнулась, скрыв обоих Торшей от множества любопытных глаз.
В Дюлиной уборной явственно ощущалась секретарская рука господина Шулека. За последние годы господин Шулек стал большой знаменитостью. Дюла Торш передоверил ему все свои дела, и новоявленный секретарь вел их с необычайной аккуратностью.
Уборную он обставил подлинной барочной мебелью. По стенам в тщательно продуманном порядке были развешаны фотопортреты господина Артиста в разных ролях, слева и справа от зеркала красовались мастерски выполненные карикатуры. В дальнем углу господин Шулек устроил нечто вроде салона с приятным, располагающим к беседе освещением. На маленькой изящной этажерке можно было найти любой литературный или театральный журнал.
Геза Торш уселся в кресло, оперся подбородком на трость, беглым взглядом окинул уборную и заговорил:
— У меня не было ни малейшего желания с вами встречаться. Тем не менее я вынужден был приехать. Если позволите, я объясню, в чем дело.
— Извольте.
— Повторяю, я приехал в Будапешт не по собственной воле. Я вынужден был приехать, чтобы выполнить свою единственную обязанность перед вами.
— Отец! — невольно вырвалось у Дюлы.
— Не забывайтесь, прошу вас. Я еще раньше хотел предупредить: у вас нет оснований называть меня отцом.
Дюла ничего не мог понять. Он сам приехал к нему, лед спустя двадцать два года наконец тронулся, он хочет говорить с ним и все же всячески подчеркивает, что они чужие. Ненависть, ровным пламенем горевшая в Дюлиной душе все эти годы, не угасла и сейчас. Пламя поникло лишь на какую-то долю секунды. Необъяснимый порыв миновал. Дюла откинулся на спинку стула, скрестил ноги и ответил таким же ледяным тоном:
— Слушаю вас. Говорите.
— Так. Откладывать некуда. Дело в том, что пять дней тому назад умерла ваша мать.
Геза Торш опустил голову, еще сильнее сжал трость и продолжал:
— Это произошло внезапно. Сердце отказало. На полчаса она пришла в себя, а потом уснула навеки. Ничего нельзя было сделать — так сказали врачи.
Дюла оцепенел. Он не мог ничего сказать, не мог пошевелиться, будто связанный по рукам и ногам. Последнее письмо от матери пришло недели две назад. О болезни в нем не было ни слова. Он собирался написать ей вчера. Вчера, когда она уже была мертва. Отец швырнул ему в лицо страшное известие — это была та же пощечина, только на этот раз Дюла не смог выдержать удара, не сумел сдержать слез и бежать ему было некуда. Сквозь стиснутые зубы вырвалось рыдание.
— Перед смертью она взяла с меня слово, — продолжал Геза Торш, — что я найду вас — моего сына, как она говорила, — и скажу вам: ваша матушка умерла счастливой, потому что ваша жизнь сложилась так удачно. Потому-то я и приехал в Пешт и попросил вас о встрече.
— Расскажите мне все, как было… — Дюла безуспешно пытался взять себя в руки.
— Что тут рассказывать? Похоронили ее. На похороны много народу пришло. Я бы и не подумал, мы ведь с соседями не очень-то…
— Вы держали ее в рабстве! — Дюлу внезапно прорвало.
— Она не любила ходить по гостям, — заявил Геза Торш тоном, не терпящим возражений. — Она любила возиться дома и в саду.
— Неправда. Это ваша жестокость свела ее в могилу.
Отец вскинул голову, подался вперед и сказал еле слышно:
— Ошибаетесь, господин артист. Не моя жестокость свела ее в могилу, а наша. Понимаете? Наша с вами.
Дюла молчал. У него снова перехватило горло.
— Может, по-вашему, вы лучше меня, господин артист? — с холодной иронией поинтересовался налоговый инспектор. — Вы, разумеется, ни в чем не виноваты перед вашей матушкой. Больше того, доставили ей огромную радость, сбежав в тринадцать лет из дому из-за какой-то пощечины…
— Я убежал, потому что…
— Это неважно. Важно, что вы не вернулись обратно.
— Вы запретили мне возвращаться.
— Ну и что с того? Почему вы меня послушались?
— Вы и в письме писали…
— Могли вернуться с этим письмом в руке.
— Я ненавидел вас. Я и теперь вас ненавижу.
— Вместо того, чтобы любить свою мать.
— Ложь. Я любил свою мать.
— И сделали так, чтобы она всю жизнь прожила без сына!
— Вы упрекаете меня?! Это была ваша воля!
— А вы послушались! Послушались, как собака хозяина. Раз вы до сих пор не поняли, я вам скажу. Вы всю жизнь были со мной заодно. В противном случае все сложилось бы иначе. Почему вы не увезли ее от меня? Вы богаты, знамениты. Вы могли себе это позволить.
— Я любил свою мать… — Дюла сжал кулаки.
— И я ее любил. Любил, какой бы у меня ни был отвратительный характер. Любил настолько, насколько мы с вами на это способны, — он указал на себя и на сына.
— Что я мог сделать?
— Что? Я думал, вы догадались. Ведь у вас в распоряжении была целая жизнь. Жизнь, понимаете? А вот в моей жизни за двадцать лет мало что изменилось. Звезду еще одну получил, теперь меня господином офицером величают. А я ведь, знаете, совсем не того хотел. И в мыслях не было инспектором становиться. Так сложилось. Я и сам толком не знал, чего мне надо, да вот занесло в инспектора, и застрял я на всю свою жизнь. Инспектором и помру, выше головы не прыгнешь. Видите — костюм черный, праздничный, казалось бы, чего уж, а приглядишься повнимательнее, так и на нем написано: вот идет налоговый инспектор, господин офицер. А вы, господин артист, пустились в большое плавание и кое-куда приплыли. Вот в чем разница. Понимаете, в чем? А ни в чем. Я такой же прожорливый, как тогда, только жрать стал поменьше с тех пор, как мне брюхо разрезали. А вы, господин артист, и образованный, и знаменитый — куда до вас вашему папаше! Ну и что вы сделали? А ничего! Так и не посмели помериться силами со мною. Когда я в больнице лежал, слабый, что твой цыпленок, — и то не решились меня навестить, а ведь матушка ваша вас просила! Почему не пришли? Гордость не позволила? Черта с два! Бросили свою мать на произвол судьбы.