Но и жене Феликс Эдмундович не поведал всего, что с ним происходило, — не хотел тревожить: вскоре после его приезда в Харьков на него было совершено покушение.
Утром, когда Дзержинский приехал в ЧК, где обосновал свой штаб, к нему подскочила молодая женщина и выхватила револьвер.
— Я и не понял сначала, что ей нужно, — рассказывал позже Дзержинский. — Успел только увидеть ее лицо, расширенные зрачки, перекошенный рот. Она целилась в меня из револьвера прямо в упор. Не спуская с нее взгляда, я мгновенно отвел в сторону голову. Пуля просвистела мимо. Рука у нее дрогнула, она, очевидно, не выдержала моего прямого взгляда... Второй раз выстрелить она не смогла. Наши товарищи ее обезоружили.
— Эту женщину расстреляли? — спросили Дзержинского.
— Нет, — ответил он. — Она оказалась просто истеричной дурой. Да вдобавок мы к тому времени уже отменили смертную казнь...
Прошло всего полтора месяца с того дня, как Дзержинский приехал в Харьков, и опять — новое назначение... На этот раз — на польский фронт.
Части Красной Армии к середине лета вышли к границам Польши.
И вдруг ход событий круто переменился. Войска Пилсудского, снабженные оружием западных держав, вновь перешли в наступление и очень быстро добились успеха.
С тяжелым сердцем писал Дзержинский Софье Сигизмундовне из Минска о военных бедах. Он умел стойко переносить удары судьбы, умел анализировать события и не терять хладнокровия.
«...Опасение, что нас может постигнуть катастрофа, давно уже гнездилось в моей голове, но военные вопросы не были моим делом, и ясно было, что политическое положение требовало риска. Мы делали свое дело и... узнали о всем объеме поражения лишь тогда, когда белые были в 30 верстах от нас, не с запада, а уже с юга. Надо было сохранить полное хладнокровие, чтобы без паники одних эвакуировать, других организовать для отпора и обеспечения отступления. Кажется, ни одного из белостокских работников мы не потеряли.
Наше поражение — результат не восстания Польши против «нашествия», а нашей превышающей человеческие силы усталости и бешеной деятельности шляхетских сынов — польской белой гвардии».
Пилсудский, с которым Феликс Эдмундович когда-то так яро спорил на ночной улице в Вильно, ныне стал его открытым вооруженным врагом.
И все же, вопреки неудачам, постигавшим молодую республику, страна не только выстояла под напором интервентов и белогвардейщины, но и начала переходить к восстановлению разрушенного хозяйства, нарушенной войной жизни.
3
Вячеслав Рудольфович Менжинский пришел в Чрезвычайную Комиссию в девятнадцатом году. Но с Дзержинским он был знаком раньше. Встречались еще в эмиграции. Потом вместе работали в Петрограде перед октябрьским переворотом. Дальше их пути разошлись. Вячеслав Менжинский был то наркомом финансов, то уезжал на дипломатическую работу в Германию... Вернувшись в Москву, вскоре уехал на Украину. Там они встретились снова, и Дзержинский убедил его перейти в ЧК.
На Лубянке заканчивали следствие по делу «Тактического центра». Расследование вел Менжинский. Однажды он зашел в кабинет председателя, чтобы поговорить о некоторых обстоятельствах дела... У Дзержинского теперь был другой кабинет — большой, просторный. Даже со шкурой белого медведя, раскинутой на полу. И не было в кабинете ни железной койки, покрытой солдатским одеялом, ни ширмы, за которой прежде Феликс Эдмундович спал, не раздеваясь.
— Ты знаешь, Феликс, пришлось арестовать Бердяева, — сказал Менжинский.
— Того самого богоискателя, которого Владимир Ильич поминал в «Искре»?
— Его. Но я раздумываю о его аресте. В «Тактическом центре» он, по-видимому, не принимал участия.
— Тогда зачем его держать в тюрьме?
— Вот об этом я и думаю. Но, может быть, тебе самому поговорить с ним? Только предупреждаю: велеречив беспредельно.
Был уже двенадцатый час ночи. Однако председатель ЧК согласился с Менжинским и приказал привести арестованного Бердяева.
Речь шла о Бердяеве, который некогда состоял в социал-демократической партии, но отошел от нее, пытаясь, однако, и до сих пор примирить марксизм с богоискательством и религией. Происходил он из аристократической семьи, имел знатных предков и даже состоял в дальнем родстве с семьей дома Романовых... Дед Бердяева был атаманом Войска Донского, воевал с Наполеоном, отличился под Ульмом, а прадед, в совсем уже давние времена, был генерал-губернатором в Новороссийске. По материнской линии Бердяев имел прямое отношение к графскому роду Броницких, которые под Белой Церковью владели поместьями в шестьдесят тысяч десятин земли. Их парк и центральная усадьба «Александрия» славились на всю Европу. Парк сравнивали с Версальским. Другие дворцы Броницких были в Варшаве, Париже, Ницце, в Италии... Воспитывался господин Бердяев в кадетском корпусе, затем в память о заслугах предков его перевели в Пажеский корпус при царском дворе в Петербурге...
Обо всем этом Дзержинский бегло прочитал в «деле» Бердяева, ожидая, когда приведут арестованного.
— Но какое все это имеет отношение к делу «Тактического центра»? — спросил он, отодвигая папку.
— Только то, что господин Бердяев кичится своей родословной и рассказывает о ней на всех допросах, — усмехнулся Менжинский. — Замучил следователя, у него два излюбленных «конька» — родословная и философия.
В кабинет в сопровождении красноармейца вошел Бердяев. Был он невысокого роста, поджарый, с острыми, широко поставленными глазами, глядевшими настороженно из-под густых лохматых бровей. Длинные, до плеч, волосы, бородка и начинающие седеть усы довершали его облик. Ощущалась в нем какая-то петушиная задиристость, которая и проявилась сразу, как только он вошел в кабинет. Сделав несколько шагов от двери, он остановился, быстрым взглядом окинул кабинет, почему-то задержал свой взор на белой медвежьей шкуре. И только после этого посмотрел на не знакомого ему высокого, худого человека в военной форме. Менжинского, который несколько раз присутствовал на его допросах, он знал.
— Проходите, — сказал Феликс Эдмундович. — Я Дзержинский.
На лице Бердяева мелькнула растерянность. Одно имя этого человека повергало в трепет людей из бердяевского окружения. Но перед философом стоял худощавый блондин с заостренной бородкой и мягкими, меланхоличными глазами. В его поведении, в манере держаться сквозила врожденная благовоспитанность. Это уж никак не сочеталось с утвердившимся представлением о Дзержинском. Так отметил про себя Бердяев. Но тут же решил: вероятно, наносное, наигранное. «Мягко стелет...»
С вызывающим видом Бердяев прошел вперед, сел на стул, предложенный Дзержинским, и сказал:
— Имейте в виду, что в соответствии с достоинством независимого мыслителя и писателя я считаю уместным прямо высказывать то, что думаю...
— Этого мы и ждем от вас, — ответил Дзержинский.
Бердяев решил перевести разговор в область идеологическую. Надо не защищаться, а нападать!.. И еще он подумал, что лучше говорить самому, не дожидаясь, когда станут задавать вопросы.
— Когда среди ночи, — начал он, — ко мне пришли из ЧК, чтобы сделать обыск, я встретил их словами: «Не трудитесь, господа, делать обыск. Я против большевиков и не скрываю своих мыслей». Находясь под арестом, я повторяю то же самое. Можете не задавать мне вопросов, я расскажу о том, что думаю. Хочу прежде всего объяснить, по каким религиозным, философским, нравственным основаниям являюсь противником коммунизма...
Бердяев говорил около часа, словно читал лекцию по философии. Дзержинский не перебивал его, внимательно слушал и временами только бросал короткие реплики. Что же касается Менжинского, то он не принимал участия в беседе и лишь с интересом следил за этим ночным разговором.
Бердяев был человеком самонадеянным — о ком бы он ни говорил, отзывался пренебрежительно, свысока. Плеханову, по его словам, не хватало философской культуры, марксисты слишком ограничены в воззрениях. В разговоре с Дзержинским тоже проскальзывали снисходительные нотки.