Я поднялся и предложил турку одно из своих одеял; к счастью, он принял мое предложение: одеяло было серое, турок натянул его по самый нос и слился с мраком.
В это время в конюшню вошел какой-то человек с курицей в руках.
В любом другом месте такой факт был бы крайне незначительным эпизодом, но в Шеинской — я забыл сказать, что мы находились в Шеинской, — это оказалось целым событием.
Едва курица закудахтала, каждый поднял голову.
Все, за исключением нас, располагавших утками, притязали на эту несчастную курицу.
Человек в красном бешмете, ставший здесь после отъезда князя самой значительной особой, несомненно предложил за нее самую высокую цену, ибо она была продана ему.
Он взял ее, растянул ей шею на конце головни и ударом кинжала отсек ей голову.
У меня мелькнула мысль, что он, словно дикарь, намеревается съесть курицу прямо с перьями.
Тем не менее я ошибся; по-видимому, какое-то время он обдумывал, в каком виде ее приготовить, и, вероятно в надежде съесть птицу изжаренной, попытался ее ощипать.
Но перья не поддавались: ему пришлось иметь дело с курицей, прожившей долгую жизнь.
Тогда он решил позвать старуху, ощипавшую наших уток.
Однако ее нигде не было видно.
Несчастная женщина, изгнанная из конюшни, устроилась снаружи, расстелив на снегу охапку соломы как подстилку и положив под голову обрубок дерева.
На дворе было пятнадцать градусов мороза; к несчастью, бедняжка была так омерзительно грязна, что у меня не хватило духу сделать для нее то, что я недавно сделал для русского офицера, то есть предложить ей тулуп и папаху.
(Я забыл сказать, что офицер, верный своему обещанию, оставил эти вещи на почтовой станции в Кутаисе, где я их и обнаружил.)
Старуха в свою очередь попыталась ощипать курицу, но уже вместе со вторым пером вырвала кусок кожи.
Оставался лишь один способ: ободрать ее, словно зайца; но турку, по-видимому, претило такое крайнее средство.
Между ним и старухой начались переговоры.
Словно в волшебной сказке, турок, как мне казалось, выражал желание, но желание это не исполнялось.
Я был вполнен доволен, что могу не спать, ведь было всего лишь восемь часов вечера, и с помощью Григория вмешался в разговор.
Мне казалось предпочтительнее бодрствовать с восьми до десяти часов вечера, чем с двух часов ночи до четырех утра.
К тому же я был почти уверен, что не буду спать вовсе: мне ясно указывали на это усилия, затраченные мною на то, чтобы уснуть.
От Григория я узнал, что турок и старуха досадуют из-за отсутствия котелка или кастрюли.
У меня было и то, и другое.
Я сказал пару слов Григорию, и он поставил у ног нашего паши оба предмета, в которых тот так нуждался.
Турок выбрал кастрюлю.
Налив в нее воды, кастрюлю поставили на огонь и, когда вода закипела, туда опустили курицу.
Через минуту ее вынули из кастрюли и в третий раз попытались ощипать.
Перья отделились, словно по волшебству.
В итоге курица была ощипана, выпотрошена и снова положена в тот же самый кипяток, откуда ее только что вынули.
К чему было менять воду, если не меняли курицу?
Турок, не беспокоясь о будущем, снова лег спать, дав перед этим свой носовой платок старухе.
Старуха осталась следить за варкой.
Через час она за лапы вытащила из кастрюли курицу, ущипнула ее, желая проверить, сварилось ли мясо, и, решив, что оно готово, завернула курицу в платок турка.
Очевидно, курица предназначалась ему на завтрак.
После этого старуха вышла.
Чтобы продлить свое бодрствование как можно дольше, я пытался перевести свое внимание на что-нибудь другое, но тщетно: все кругом спали, и храпение кое-кого из спящих свидетельствовало о добросовестности, с какой они исполняли это сладостное занятие.
LIX. УСТЬЕ ФАЗИСА
Эта ночь была для меня одной из самых утомительных за все время моего путешествия. Невозможно дать представление о том, как медленно тянутся часы, получасы, четверти часа, минуты и даже секунды подобной ночи.
Все спали, за исключением меня, хотя я был разбит усталостью и меня тянуло в сон.
Я вспоминал знаменитых клопов Мианы, которые кусают чужестранцев и щадят местных жителей. Не так ли поступают и мингрельские насекомые? Но ведь Муане был такой же чужестранец, как и я, по какому же праву он в таком случае спал?
Раз двадцать я подходил к дверям посмотреть, не рассвело ли. У дверей, на соломе, лежала старуха, спавшая таким же глубоким сном, каким могла бы спать герцогиня на самой мягкой постели.
Наконец в четыре часа утра проснулся турок: он вынул из кармана часы и разбудил трех своих спутников.
Что же касается меня, то я не имел даже такого утешения, как возможность следить за ходом времени: напомним, что мои часы, несмотря на все розыски, предпринятые Калино, так и остались в роще на горе Ахсу.
Увидев, что турок проснулся, я тотчас разбудил Григория и послал его к лодке сказать нашим гребцам, чтобы они готовились к отъезду.
Скопцы спали вповалку, как телята на ярмарке; один из них открыл глаза, посмотрел на небо и ответил:
— Мы поедем через два часа. Рассветет не раньше, чем через пару часов, а в темноте Рион опасен.
Я слишком хорошо знал их, чтобы настаивать на своем.
Мне пришлось ждать еще два часа.
Впрочем, четыре часа утра были, по-видимому, временем общего пробуждения в Шеинской. Каждый отряхивался, потягивался, зевал, откашливался и озирался по сторонам красными и осоловелыми глазами еще не совсем проснувшегося человека.
Турок сел на корточки, достал свой платок, развязал его и, в то время как один из его спутников ломал хлеб на пять или шесть кусков, принялся с ловкостью, свидетельствовавшей о его большом навыке в подобном деле, разрывать руками сваренную накануне курицу на столько же частей, сколько получилось кусков хлеба.
Я с ужасом увидел, что на один из самых больших ломтей хлеба турок положил крылышко и часть куриной грудки, и, инстинктивно осознав, что исключительная забота об этой порции была любезностью по отношению ко мне, содрогнулся.
И я не ошибся: турок протянул руку и с приветливой улыбкой предложил мне долю своего завтрака. Я вспомнил Луку с его рыбой и подумал, что с моей стороны будет крайне невежливо, приняв рыбу от одного, отказаться от хлеба и курицы другого.
А потому я смело взял подарок турка и, стараясь забыть, через что прошла эта курица, как ее ощипывали и варили, во что заворачивали и каким образом расчленяли, прежде чем она оказалась в нынешнем ее состоянии, принялся отважно вгрызаться в хлеб и курятину.
Из-за нашей европейской чувствительности первые куски прошли с некоторым трудом, но, признаться, следующие глотались уже гораздо легче.
Решительно, нужно потратить куда больше труда и времени на то, чтобы вознести существо, горделиво называющее себя подобием Божьим, из животного состояния в человеческое, чем на то, чтобы низвергнуть его из человеческого состояния в животное. И хуже всего было то, что, умирая от голода, я в конце концов счел курятину и хлеб превосходными.
А в это время, точно так же как накануне неизвестно откуда явился человек с курицей, в уничтожение которой я внес свой посильный вклад, другой человек, пришедший, вероятно, из того же места, что и первый, вошел в конюшню, держа в руках кувшин вина.
Выше уже было сказано несколько слов о прекрасном легком мингрельском вине, пять или шесть стаканов которого я выпил на Молитской станции. И теперь я поступил с вином так же, как турок поступил с курицей: я им завладел; но, следуя поданному мне примеру человеколюбия, я сделал это с намерением поднести его своим сотрапезникам как дань уважения.
К несчастью, половину компании составляли турки: они вежливо, но твердо отказались от моего предложения.
Другая половина приняла его.
Я потребовал второй кувшин, третий.
Это я-то, кто никогда не пьет вина!