Я оказываюсь в ужасном положении, когда у меня нет такой бумаги, настолько по-дурацки я привык к ней. Без нее я становлюсь похож на тех сомнительных филологов, которые не умеют писать грамотно, если в руках у них трактирное перо: я не способен проявлять остроумие ни на какой иной бумаге, за исключением моей голубой.
Я обегал весь город, пытаясь найти что-нибудь приближающееся к привычным для меня формату и цвету, но в Тифлисе еще явно не ощущалась потребность в голубой бумаге большого формата. Грузины, счастливые более меня, не нуждаются в ней, чтобы быть остроумными.
Так что, дорогие читатели, если роман «Султанета» и легенда «Шах-даг» вам не понравятся, вините в этом не меня, а бело-желтую увядшую бумагу, на которой они написаны.
Меня начинает посещать мысль, что работа, подобно болезни, бывает не только эндемической, как холера, но и заразной, как чума. Когда в Москве я нанял Калино, то, не в обиду ему, а вернее, не в обиду другим будет сказано, я определенно нанял одного из самых ленивых студентов университета.
Так вот, мало-помалу Калино охватила страсть к работе. Его нельзя было оторвать от письменного стола даже во время еды. Он хватал перо, как только начинало светать, и выпускал его из рук в полночь, весь день неистово переводя сочинения Лермонтова, Пушкина и Мар- линского, при случае переводя и с немецкого, если что-то попадалось ему под руку; он стал бы переводить и с китайского, если бы нашлось что переводить.
Существовало только два дела, к которым он был склонен всегда и ради которых он бросал все, даже работу; первое — это когда я говорил ему: «Калино, пойдемте в баню». Второе — это когда Торрьяни уводил его с собой ... Куда? Я никогда этого не знал.
Дни проходили, снег продолжал падать каждое утро, в полдень таял на солнце при температуре от двенадцати до двадцати градусов тепла, а вечером замерзал при холоде от восьми до десяти градусов.
Все говорили, что нам придется отказаться от поездки в Эривань.
В глубине души, не желая более удерживать Муане вдали от Франции, зимы которой, равно как и выставки, он из-за меня лишился, я и сам отказался от этой поездки и решил направиться прямо к Сураму, пересечь Имеретию и Мингрелию, то есть древнюю Колхиду, и 21 января по русскому стилю сесть на пароход в Поти.
От Тифлиса до Поти не более трехсот верст, то есть семьдесят пять льё, и потому мне казалось, что, отправившись 11-го числа и располагая десятью днями, чтобы проделать семьдесят пять льё, я вовремя приеду в Поти.
Получалось не более семи с половиною льё в день, а во Франции семь с половиной льё проезжают за один час.
Мы, французы, находясь за границей, имеем дурную привычку то и дело говорить: «А во Франции ...» Правда, англичане еще чаще говорят: «А в Англии ...»
Никто уже не задавался вопросом, будем ли мы присутствовать на Водосвятии, которое должно было происходить 6 января.
Наступило 6 января; оно принесло с собой славный морозец, градусов в пятнадцать, и ветер с Казбека, приятно напоминавший тот ветер, что ударял в лицо Гамлету на площадке Эльсинора.
Я натянул на уши папаху, надел свой бешмет, подбитый шкурками мертворожденных ягнят, которые подарил мне Стороженко[13], завернулся поверх всего этого в русский плащ с капюшоном и в сопровождении Калино и Торрьяни направился к Воронцовскому мосту, единственному в Тифлисе каменному, а точнее, кирпичному мосту.
Мне неизвестно, так ли он называется на самом деле, но он должен так называться, потому что его построил князь Воронцов.
Что приятно в Тифлисе, как, впрочем, и во всех восточных городах, так это то, что, в какое бы платье вы ни вырядились, как бы причудливо это платье ни было, никто не обратит на вас внимания. Объясняется это просто: ведь у Тифлиса, места встречи всех народов земли, ленивого, как настоящий грузин, коим он и является, у Тифлиса было бы слишком много дел, если бы он стал интересоваться той или другой необычностью в одеянии каждого из ста тысяч турецких, китайских, египетских, татарских, калмыцких, русских, кабардинских, французских, греческих, персидских, английских или немецких приезжих, снующих по его улицам.
Несмотря на холод, все население Тифлиса спускалось с холмов и катилось, словно пестрая лавина, к берегу Куры.
Тифлис, этот обширный амфитеатр, высящийся по обоим берегам своей реки, словно нарочно построен для готовившегося торжества. Все речное побережье было заполнено людьми, все крыши были расцвечены одеждами множества цветов; шелк, атлас, бархат и белые вуали, шитые золотом, развевались на этом резком ветру, как если бы то был весенний ветерок. Каждый дом напоминал корзину с цветами.
Одна лишь Кура выражала несогласие с этим весенним настроением людей: она гнала льдины.
Несмотря на эти льдины, несмотря на этот ветер, дувший со стороны Владикавказа, несмотря, наконец, на десять—двенадцать градусов мороза, которые заставляли дрожать зрителей, несколько бесстрашных фанатиков раздевались на берегу реки, чтобы броситься в нее в ту самую минуту, когда митрополит опустит туда крест, и в этой ледяной святой воде смыть с себя свои грехи.
Другие, желая, чтобы их лошади тоже получили пользу от омовения, держали их под уздцы, приготовившись сесть на них верхом в нужную минуту и броситься вместе с ними в Куру.
Весь тифлисский гарнизон, пехота и артиллерия, выстроился в боевом порядке на пространстве, оставшемся свободным после спада паводка, и был готов ознаменовать ружейным залпом и пушечной пальбой момент освящения воды.
Внезапно послышались звуки военного оркестра и с высоты моста мы увидели всю процессию, проходившую под одной из его арок, от которой отступило русло реки.
Процессия состояла из духовенства, а также военных и гражданских властей. Во главе ее, под балдахином, шел митрополит — он нес крест, предназначенный для погружения в реку.
В своих епитрахилях и меховых облачениях русское духовенство внешне выглядит великолепно. Однако я уже высказал, что я о нем думаю, в начале своего путешествия.
Медленным шагом процессия приближалась к берегу реки, где между двумя мостами, омываемый ее водами, возвышался небесно-голубой павильон, усыпанный золотыми звездами.
Митрополит, пройдя вдоль строя пехотинцев, отдавших честь кресту, занял место на дощатом полу павильона, отстоявшем от воды на двадцать пять—тридцать сантиметров.
Вокруг митрополита разместилось все духовенство.
Оркестр заиграл церковный гимн. Пробило полдень. С последними звуками колокола митрополит погрузил крест в воду.
В ту же минуту загрохотали пушки, затрещали ружья и грянуло громовое «Ура!»: пловцы бросились в реку, а всадники направили туда своих лошадей.
Воды реки были освящены, и все, у кого хватило смелости броситься в нее, отмылись от грехов.
Что же касается меня, то я заранее заявляю, что решил умереть без покаяния.
Мы были при встрече Нового года, мы видели Водосвятие, Муане закончил свой рисунок, а у меня шла к концу работа над романом, который я писал; на 10 января князь Барятинский пригласил нас на обед. Мы решили ехать 11-го, поскольку нам казалось, повторяю, что десяти дней достаточно для того, чтобы проделать семьдесят пять льё.
Какими же несчастными простачками мы оказались: нам были знакомы мели Волги, бури Каспийского моря, песчаные равнины Ногайских степей, овраги Хасавюрта, скалы Дербента, нефтяные вулканы Баку, броды через Алазань, но мы еще не знали снегов Сурама и грязи Мингрелии.
И на свою беду мы отправились познакомиться с ними.
Мы поднялись в шесть часов утра, то есть еще до рассвета; в семь часов прибыли лошади с почтовой станции.
Я уезжал с чувством сожаления, а вернее, беспокойства, ибо оставлял моего бедного соседа Торрьяни охваченным сильнейшей лихорадкой, которая, как мне показалось, на второй день приобрела признаки злокачественной малярии.
При первых же симптомах болезни он пришел ко мне, лег у меня на диване и в течение суток наотрез отказывался от врача. Затем у него случился второй приступ, а за этим вторым приступом последовал полный упадок сил.