Из Кубы видны многие высочайшие вершины Кавказа, в том числе и вершина Шах-дага, этого снежного великана из легенды, на которую мне посоветовал обратить внимание князь Багратион.
В восемь часов утра лошади были запряжены и конвой приготовился к отъезду; уездный начальник, г-н Коцей- овский, с радушием предоставивший нам превосходную квартиру, счел себя свободным от обязательств перед нами, лишь усадив нас в тарантас.
Какая-то маленькая девочка, прятавшаяся, подобно Галатее Вергилия, только для того, чтобы быть на виду, сопровождала нас более чем на пятьдесят шагов, перебегая с крыши на крышу.
Крыши заменяют в Кубе улицы, имеющиеся в других городах: только по крышам здесь можно ходить, почти не замочив ноги.
Выехав из Кубы, мы снова встретили на своем пути череду русских горок, и нам приходилось спускаться с них и подниматься на них под привычный аккомпанемент криков и хлопанья кнутом. Среди этих подъемов и спусков протекают три реки: Кара-чай («Черная река»), Ак-чай («Белая река») и третья — Вельвеле («Шумная река»).
По мере того как мы продвигались вперед, огромный Апшеронский мыс вытягивался все дальше по правую руку от нас: на каждой версте мы надеялись увидеть его оконечность, но всякий раз какой-нибудь очередной мыс возникал вслед за тем, что оставался у нас позади. Впрочем, погода стояла великолепная, воздух был просто по-летнему теплый, а листва на деревьях словно распускалась с каждым нашим шагом вперед.
Ночью мы прибыли на станцию Сумгаит. В пятистах шагах от нас слышались жалобные стоны Каспийского моря, какое-то время тому назад скрывшееся из наших глаз. Чтобы взглянуть на него при свете звезд, я поднялся на песчаный бугор, круто обрывавшийся к берегу.
С моря, спокойного и гладкого как зеркало, взгляд мой перенесся на степь, простиравшуюся между нами и оконечностью Апшеронского мыса. Пять или шесть огней, светившихся в двух-трех верстах от станции, указывали на то, что там находится татарское кочевье.
Я живо спустился с бугра и бегом бросился на станцию.
Лошади еще не были распряжены.
Я предложил Муане и Калино проехать на пару верст дальше и воспользоваться этой прекрасной ночью, чтобы поспать еще раз в собственной палатке, остававшейся без дела со времени нашей поездки к киргизским соленым озерам, и поближе посмотреть на татарское кочевье.
Предложение было принято. Ну а когда мы предложили ямщикам рубль на водку, это второе предложение было принято с еще большим восторгом, чем первое. Мы расправились с ужином, с утра положенным в телегу, сели в тарантас и отправились в путь, сопровождаемые татарином, который должен был служить нам переводчиком, помогая объясняться с новыми знакомыми, какими мы намеревались обзавестись.
Это был тот самый татарин, которого нам дали в Дербенте, поручив ему заботиться о том, чтобы в пути у нас не было недостатка ни в чем. Следует сказать, что поручение это было важное и исполнял он его добросовестно.
Весь день он скакал во главе конвоя; за три версты от станции, где нам предстояло остановиться, он ускорял бег своего коня и исчезал, а потом мы обнаруживали его у ворот этой станции, где он сообщал нам, что стол для нас уже накрыт. После этого он снова исчезал и появлялся нам на глаза лишь на следующий день — верхом и снова во главе конвоя.
Где и как он ужинал? Где и как он ночевал? Это оставалось тайной, которая не должна была нас заботить.
Он возникал снова, словно черт из табакерки.
Итак, мы тронулись в путь и десять минут спустя увидели по правую руку от себя татарское кочевье.
Оно располагалось вокруг развалин огромного здания, казавшегося еще больше при свете луны и высившегося посреди пустынного пространства.
Прежде всего мы поинтересовались, что это за здание. Нам ответили, что это один из караван-сараев, которые Шах-Аббас оставил у себя за спиной после своих завоеваний.
Развалины состояли из большой стены с боковыми башнями, которые, обрушившись и заполнившись изнутри собственными обломками, образовали террасы.
При свете дрожащих огней кочевья можно было различить на этой стене нечто вроде иероглифических фигур, выдолбленных в камне и, должно быть, служивших архитектурным украшением.
Помимо этой большой стены и башен, сохранились еще три свода, дугообразные проемы которых оказались почти вровень с землей; туда можно было спуститься по склону, усыпанному обломками, и там устроили себе жилище несколько татар, которые были видны в свете костров из хвороста.
О нашем прибытии задолго до него возвестил лай собак, а после того, что произошло в Кумтер-Кале, Муане был решительно не в ладах с этими четвероногими, столь неточно называемыми друзьями человека. Так что мы вышли из тарантаса, лишь когда по призыву нашего татарина, представившего нас как друзей, его соотечественники из кочевья подозвали к себе своих собак и успокоили их.
Едва сойдя на дорогу, вооруженные на этот раз ружьями и кинжалами, что, впрочем, было совершенно излишне, мы задали татарам два вопроса.
Во-первых, можно ли стать лагерем возле них.
На это они ответили, что мы вправе расположиться там, где нам будет угодно, ибо степь принадлежит всем.
Во-вторых, можно ли посетить их в кочевье.
На это они ответили, что мы будем желанными гостями.
Пока четыре казака вытаскивали нашу палатку из телеги и устанавливали ее по другую сторону дороги, возле высохшего колодца, камни которого были украшены такими же фигурами, какие были замечены нами на стенах караван-сарая, мы подошли к ближайшему кочевью, а именно к тому, что примыкало к развалинам большой стены.
Впрочем, оно казалось главным.
Те, кто его составлял, сидели кружком на мешках, которые они перевозили и в которых была мука, поступавшая из Баку и предназначавшаяся для Кавказской армии. Заняты они были тем, что пекли себе на ужин хлеб.
Происходило это очень быстро: они отрезали от огромного куска сырого теста кусок величиной с кулак, клали его на нечто вроде железного барабана, разогретого углями, раскатывали его по этому барабану деревянным катком, как делают наши кухарки, когда они приготовляют хлебные или сдобные лепешки, оставляли его испе- каться на одной стороне, через минуту переворачивали, чтобы он испекся на другой стороне, и передавали друг другу обжигающе горячим.
Эти лепешки своей формой и корочкой напоминают те хрустящие на зубах тонкие пряники, какие продают на наших деревенских праздниках.
Как только мы приблизились к этому кругу, один из кочевников, выглядевший в нем главным, поднялся и подошел к нам, протягивая хлеб и каменную соль — знак гостеприимства, которое он нам предлагал.
Мы взяли хлеб и соль и сели вокруг очага, расположившись на мешках с мукой.
И тогда, поскольку кочевники подумали, вероятно, что гостеприимства в виде хлеба и соли будет недостаточно, один из них подошел к висевшей на стене четверти конской туши, отрезал от нее ломоть, порубил его на небольшие кусочки и положил их на тот железный барабан, на каком только что пекли хлеб; мясо начало дымиться, шипеть и скручиваться; через несколько минут мясо было изжарено, и нам подали знак, что оно приготовлено специально для нас. Мы вытащили небольшие ножи, которые именно для этой цели оружейники присоединяют к ножнам кинжала, стали подцеплять ими кусочки превосходно зажаренного мяса и есть его с хлебом и солью.
Нам часто доводилось намного хуже ужинать за столом, накрытым куда лучше!
Правда, в этой стоянке под открытым небом была своя особая романтика.
Ужинать с потомками Чингисхана и Тимура Хромца, в прикаспийских степях, возле развалин караван-сарая, построенного Шах-Аббасом; видеть на горизонте, с одной стороны, горы Дагестана, откуда каждую минуту могут выйти разбойники, от которых пришлось бы защищать свою свободу и свою жизнь, а с другой — это огромное озеро, так редко посещаемое европейцами, что оно почти столь же неизвестно еще и сегодня в Европе, несмотря на рассказы Клапрота, как некогда оно было неизвестно в Греции, несмотря на рассказы Геродота; слышать вокруг себя звон колокольчиков полусотни верблюдов, которые щиплют иссохшую траву или спят лежа, вытянув голову на песке; находиться одному или почти одному в стране, по своей природе враждебной Европе; наблюдать, как полощется твоя одинокая палатка, напоминающая точку в беспредельном пространстве; развернуть над палаткой, на ночном ветру, трехцветное знамя, которое, быть может, развернуто здесь впервые, — такое не каждый день происходит, такое оставляет глубокое впечатление на всю жизнь, такое видишь снова и снова, закрывая глаза каждый раз, когда хочешь увидеть это опять: настолько огромно обрамление подобной картины, настолько поэтичны ее дали, настолько живописны на ней фигуры, настолько четки на ней линии.