И он вытащил из шкафа маленькую квадратную картину размером два фута на два, со всеми возможными предосторожностями снял кусок простыни, в который картина была завернута и, подойдя к окну, при свете дня показал мне драгоценный набросок.
Увиденное мною было изумительно по блеску, оригинальности, силе. Возможно, педантичный критик нашел бы к чему придраться, возможно, линии эскиза были не очень правильны, а композиция не отличалась безупречностью, но были в этом импровизированном наброске такие сила и откровенность, такой мощный и наивный замысел, такая правдивость деталей, что невозможно было не увидеть в нем руку великого мастера.
Без всякого сомнения, это было воспоминание о Калабрии или Абруцци. Представьте себе пустынные, черные, грозные скалы, нависшие, словно мост, над пропастью; бесплодная проклятая равнина, освещенная неверным, мертвенно-бледным светом грозового неба; старые вековые стволы, сгибающиеся под напором урагана или обугленные молнией. При этой сцене уныния и ужаса не присутствует ни одна живая душа: точнее, в страшной борьбе между людьми и стихиями человек пал первым. Какой он погиб смертью? Одному Богу ведомо! На земле то здесь, то там валяются обломки костей, клочья человеческой плоти, но ни по одному признаку нельзя определить, погиб ли несчастный, чьи останки мы видим, разбив голову при падении в пропасть, или его разорвали на части дикие звери. Можно было подумать, что это страница из Данте, переданная средствами живописи.
Я вертел картину по-всякому: то подносил ее к глазам, то отодвигал подальше, чтобы разглядеть ее вдоволь, в то время как старик с удовлетворением потирал руки и наслаждался моим удивлением.
— Знаете, то, что вы мне показываете, восхитительно, — сказал я, возвращая ему эскиз, — и этот маленький шедевр, хотя он и не закончен, украсил бы музей Студи или галерею князя Боргезе.
— Значит, вы считаете, что я прав, так заботясь о нем?
— Разумеется.
— А то, что я не стал метать бисер перед… моими земляками?
— Могу только одобрить ваше поведение.
— А то, что я отказался уступить картину князю Салернскому за шестьсот дукатов?
— На вашем месте я поступил бы точно так же.
— Однако пока что вы увидели наименее ценную из трех моих картин.
— Я с удовольствием посмотрю остальные. Но как они попали к вам, мой дорогой хозяин, и кто их автор?
— Ах! Вы тоже сейчас назовете меня старым болтуном — ни больше ни меньше, как и мои соседи по Сайт'Агате. Ну что ж, тем хуже. Расскажу вам все с начала до конца, ибо вы должны знать, что дело не только в цене картин. Их делает для нас стольдорогими прежде всего память о том, кто дал их нам, — будь то я, мои предки или те, что придут после меня. Сядем здесь, — сказал он, беря один из стульев, — и уделите мне несколько минут внимания.
— Слушаю вас.
— Двести лет тому назад, как я уже, по-моему, сказал вам, отец деда моего деда, такой же бедный крестьянин, как и я, сидел как-то на пороге дома и дышал свежим воздухом после тяжелого рабочего дня. К вечеру собралась гроза. Большие облака, скопившиеся за день, застилали весь горизонт. Красноватый свет уже зажегшейся, словно маяк, луны с трудом пробивался сквозь густую пелену пара. Розальво Пасколи — именно так звали крестьянина — дважды взглянув на небо в направлении Капуа и дважды — в направлении Гаэты, встал, чтобы войти в дом, как вдруг увидел, что к нему приближается молодой человек лет восемнадцати — двадцати, роста ниже среднего и по внешнему виду больше похожий на нищего, чем на путешественника. Он был почти так же смугл, как мавр, его взъерошенные и черные как смоль волосы в беспорядке развевались по ветру, одежда была в лохмотьях. Одним словом, представьте себе моего маленького Сальватора, такого, каким вы его встретили на дороге, но только повыше, похудее и еще более оборванного, если это возможно.
Неизвестный решительно подошел к Розальво и спросил его дерзким и бесцеремонным тоном:
"Не сможешь ли ты, любезный, указать мне в окрестностях гостиницу, где бы за свои деньги я мог получить кров и пищу?"
Мой предок взглянул на него с удивлением, смешанным с недоверием, настолько холодные и высокомерные манеры молодого человека не вязались с его потрепанной одеждой и явной нуждой. Но откровенность и честность, сквозившие в чертах лица юноши, успокоили его, и он ответил не только безо всякого раздражения, но с поистине отцовской добротой:
"На другом конце Сант'Агаты есть довольно скверный кабачок, где тебе дадут почти все, чего ты ищешь. Но до грозы, мой мальчик, тебе туда не добраться, так что зайди к нам, здесь ты всегда найдешь приют и кусок хлеба".
"В таком случае договоримся заранее о цене, ибо пока я небогат и больше всего ненавижу споры после обеда и ссоры после пробуждения".
Крестьянин подошел к молодому человеку, взял его за руку и, легонько притянув к себе, сказал самым спокойным тоном:
"Взгляни хорошенько, друг мой, на мою дверь".
"И что же?"
"Разве ты видишь над ней вывеску?"
"Что это значит?"
"Это значит, друг мой, что я не держу гостиницу и не продаю и не сдаю внаем мое гостеприимство".
"В таком случае благодарю тебя, добрый человек, — резко ответил незнакомец, — я отправлюсь на другой конец деревни. Если надо, я дойду до Рима, не отдыхая ни минуты, но я твердо решил ничего и ни от кого не принимать".
И он собрался уйти.
Старый крестьянин, обиженный отказом, которого он совсем не ожидал, хотел было отвернуться от надменного нищего, чтобы наказать его за скверный характер. Но потом он подумал, что человеческая несправедливость или жестокость, возможно, озлобили сердце молодого человека, и у старика не хватило духа бросить его на произвол судьбы. На листья деревьев начали падать крупные капли дождя, яростно засвистел ветер, и бедный юноша, несмотря на всю свою гордость и подчеркнутую уверенность жестов, казался настолько измученным, что не смог бы сделать и трех шагов, чтобы не рухнуть от изнеможения и усталости.
Поэтому Розальво остановил юношу, взяв его за руку в ту минуту, когда тот собирался уходить и, улыбнувшись, сказал ему:
"Странный ты юноша, клянусь спасением моей души! И будь ты переодетым вице-королем, и то в тебе не было бы больше спеси и гордыни. Все равно, я не хочу когда-нибудь упрекнуть себя в том, что позволил тебе уйти в такую ночь, когда ты рискуешь сломать себе шею или умереть по дороге от голода. Ты внесешь свою плату, раз тебе так хочется. Я ставлю тебе только одно условие: ты положишься на мою порядочность, и, хотя ты во что бы то ни стало хочешь превратить мой дом в таверну, я обещаю не сдирать с тебя чересчур большую цену".
"Хорошо, — спокойным тоном произнес неизвестный, — я опустошу мой кошелек, но никто не скажет, что крестьянин из Сайт*Агаты оказался любезнее и великодушнее меня".
Тогда Розальво провел молодого человека в дом и представил его остальным членам семьи. Незнакомец был принят под этим бедным кровом с таким уважением и такой сердечностью, что вскоре перешел от холодной сдержанности и горького презрения к откровенному излиянию чувств и горячей симпатии.
Ему отвели лучшее место за столом. Крестьянин положил гостю лучшие куски, хозяйка налила ему вина, дети окружили его. Если они и обратили внимание на его лохмотья, то только для того, чтобы лучше принять его. Не было ни бестактного шушуканья, ни чрезмерного любопытства, ни назойливых вопросов. Когда юноша говорил, его слушали с интересом; если ему хотелось молчать, к его желанию относились с уважением. Короче говоря, он был настолько очарован таким сердечным и простым приемом, что к концу обеда почувствовал себя как в своей семье.
"Ну, дитя мое! — обратился к нему Розальво серьезно, но без горечи и гнева. — Вы по-прежнему хотите расплатиться, как если бы вы были в кабачке?"
"Простите меня, отец мой! — воскликнул молодой человек, пожимая ему руку, в то время как слезы навернулись у него на глазах. — Я был жесток и несправедлив по отношению к вам. Гордыня моя должна была показаться вам неуместной и смешной, учитывая мое состояние, но я столько страдал в детстве! С юных лет я перенес столько унижений и страданий, что в то время, когда другие только входят в жизнь, я уже хотел покончить с ней. Послу-тайте, мой дорогой хозяин, вы мне сказали, что, будь я самим вице-королем, и тогда во мне не было бы столько спеси и гордыни… Так вот, вы можете счесть меня безумцем, — добавил он, поднося руку ко лбу, — ноя чувствую здесь нечто, что делает меня надменнее королей".