— Сударыня, вы счастливая мать, у вас двое прекрасных детей! Не позволите ли вы мне их поцеловать?
От моей просьбы женщина вздрогнула, словно от ужаса; ее муж протянул руку вперед, будто желая оттолкнуть меня; оба ребенка спрыгнули с материнских колен и бросились бежать с криком:
— Мы не хотим целовать даму в сером!
Увы! Так называли меня в пасторском доме и даже в деревне.
Черное платье, мое траурное платье, выцвело и стало серым, как я уже говорила, и мне дали прозвище по цвету моего платья.
Такое всеобщее брезгливое отношение ко мне просто уничтожало меня.
Только что оторвавшая от себя свою единственную любовь, я почувствовала себя в тройном кольце ненависти.
Вернулась я в пасторский дом с опущенной головой и со смертной тоской на душе.
Я вошла в неосвещенную комнату и в ту минуту, когда стала зажигать свечу, остановилась.
Зачем мне здесь свет?
В темноте ли, при свете ли, я все равно была одна.
Одиночество чувствуешь сердцем еще яснее, чем оно видится глазами.
Я провела мучительную ночь, быть может, еще более мучительную, чем первую после смерти моего бедного супруга.
Когда умер мой муж, у меня оставался мой ребенок.
Когда же отсутствовал мой ребенок, у меня ничего не оставалось!
Наступил день.
С предыдущего вечера в комнате еще оставалось немного хлеба и воды, так что в этот день мне не нужно было выходить из дома; я съела хлеб и запила его водой.
Что еще мне было нужно? Разве мои слезы не придавали одинаковой горечи любому питью и любой пище?
Я вышла из комнаты только на третий день, чтобы пополнить свои съестные припасы.
Живя так, как я прожила эти три последних дня, я могла продержаться полгода на оставшиеся у меня две золотых монеты.
А в конце концов, зачем мне жить как-то иначе?
У меня была книга, утолявшая все другие нужды, — Библия.
Я читала Библию, и, когда мои глаза от усталости сами собой ускользали от книги, взгляд мой поднимался к Небу, руки мои сами собой падали на колени и я думала о моей Бетси.
На пятый день я получила от нее письмо.
Дорогая бедная девочка! Она ждала оказии, лишь бы только мне не пришлось потратить на ее письмо один пенни, который почта берет за пересылку письма из Милфорда в Уэстон.
Простодушное дитя! Ей и в голову не приходило: за то, чтобы получить ее письмо двумя днями, двумя часами, двумя минутами раньше, я охотно отдала бы две мои последние золотые монеты!
Бетси писала мне, что г-н Уэллс (так звали ее хозяина) принял ее уважительно, но холодно; в предварительной беседе он перечислил все те обязанности, которые ей предстояло выполнять, затем ввел ее в нечто вроде стеклянной клети, где ей и предстояло пребывать, сидя за столом среди книг, реестров и папок с семи часов утра до пяти часов вечера.
Воскресенья, разумеется, исключались. В воскресенье у г-на Уэллса, непреклонного протестанта, в доме закрывалось все, вплоть до окон.
Именно в воскресенье Элизабет приглашала меня навестить ее. Мы могли бы провести вместе час в промежутке между двумя церковными службами.
Я ждала этого воскресенья с величайшим нетерпением, но накануне его я получила от дочери записочку и поспешно открыла ее; мне показалось, что ее почерк чем-то изменился.
Наверно, я ошибалась.
Элизабет просто-напросто сообщала мне, что г-н Уэллс пожелал увезти ее в деревню вместе со своими двумя дочерьми, а она не осмелилась воспротивиться этому решению, впрочем для нее самой приятному; что, следовательно, мне нет смысла приезжать в Милфорд, поскольку ее там не будет.
Бетси просила меня отложить мой визит на две недели.
К письму была приложена гинея.
Бетси попросила г-на Уэллса, если это возможно, продать ее вышивки, работу над которыми она была вынуждена прервать из-за спазм, вызванных ее чрезмерным прилежанием. Господин Уэллс воздал должное этим вышивкам, подарив их своим дочерям, и те заплатили Элизабет, оценив их по своему усмотрению.
Два-три обморока моей бедной Бетси оценили в одну гинею!
Моему отчаянию и моим слезам не было предела.
Я поцеловала гинею и отложила ее, вздыхая и говоря самой себе: "Что ж, дождемся второго воскресенья…"
Но почему же она отложила мой визит до второго, а не до первого воскресенья?
Господи Боже, что станется со мною за эти две недели?
Я попробовала выйти и прогуляться по саду, но увидела, что смущаю обоих детей и внушаю беспокойство их родителям.
Однако о чем я их просила? О пустяке или почти о пустяке: позволить мне предаваться по вечерам своим мыслям под этим старым эбеновым деревом, где с наступлением темноты никто не решался сесть и помечтать.
С тех пор как сад перестал быть моим, мне это место казалось особенно привлекательным для того, чтобы на этой мрачной скамье, затерявшейся под густой листвой, предаваться мыслям об ушедших от нас.
Пришлось от этого желания отказаться: устав уэстонского прихода подтверждал мое право на комнату в пасторском доме, но в нем не было оговорено мое право на прогулки по саду.
В конце концов, время проходит как для счастливых, так и для несчастных, как для тех, кто страшится, так и для тех, кто надеется.
Мало-помалу столь долгожданный воскресный день приближался.
Предшествовавшие ему пятницу и субботу я провела в страхах.
Я поминутно вздрагивала при одной только мысли, что могу получить письмо, отменяющее мой приход.
К счастью, никакого письма я не получила.
Проснулась я на заре.
Хотя, принимая во внимание строгие семейные обычаи г-на Уэллса, дочь советовала мне появиться в его доме не раньше одиннадцати, то есть по окончании обеденной службы, в шесть утра я уже была готова отправиться в путь.
В семь, уже не силах справляться с охватившим меня нетерпением, я вышла излома.
В восемь я уже подходила к окраине Милфорда, как раз к тому месту, где мы с Элизабет расстались.
В городе я оказалась на три часа раньше назначенного времени.
Я стала ждать под тем самым кустом, у которого сидела месяц тому назад, когда рассталась с моей бедной девочкой, приведя ее в Милфорд.
Но не прошло и часа, как ожидание стало для меня невыносимым.
Я поднялась, вошла в город, расспросила, в каком квартале живет г-н Уэллс, и зашагала к его дому, расположенному на углу улиц Святой Анны и Королевы Елизаветы.
Ошибиться было невозможно: на табличке, прибитой над входом, я прочла написанные крупными буквами слова:
ТОРГОВЫЙ ДОМ ТОМАСА УЭЛЛСА И КОМПАНИИ
Все двери и окна были закрыты, и дом походил на огромный склеп.
Обеденная служба начиналась точно в половине десятого.
Расположившись под стеной соседнего дома и опустив капюшон моей накидки на глаза как можно ниже, чтобы скрыть лицо, я снова стала ждать.
По крайней мере, отсюда я бы заметила появление моей девочки и на расстоянии нескольких шагов последовала бы за нею в церковь, ни на мгновение не теряя ее из виду.
Церковь стояла на улице Святой Анны, в полусотне шагов от дома г-на Уэллса.
В полдесятого раздались первые удары церковного колокола.
С третьим ударом, словно ожидавший этого сигнала, дом г-на Уэллса открылся.
Первыми показались две девушки, за ними — Элизабет, а затем — служанка, сопровождающая их на службу.
Бетси шла немного позади дочерей Уэллса.
Служанка шла вслед за ней.
Они шли таким образом, что Бетси должна была пройти совсем близко от меня; один шаг вперед — и я могла бы коснуться ее платья.
Я сделала этот шаг и протянула руку.
Сквозь вуаль, закрывавшую ее лицо (как мне показалось, еще более бледное, чем обычно), дочь заметила меня, но явно не узнала.
Должно быть, она приняла меня за бедную женщину, униженно выпрашивающую милостыню, так как извлекла свой кошелек, вытянула из него единственную серебряную монетку, которая в нем была, и дала ее мне со словами:
— Добрая женщина, вот все, что у меня есть; помолитесь за мою мать!