в-четвертых, он прожил четырежды четырнадцать лет, четырежды четырнадцать дней и четырнадцать недель;
в-пятых, он был ранен Жаном Шателем через четырнадцать дней после четырнадцатого декабря тысяча пятьсот девяносто четвертого года; между этой датой и днем его смерти прошло четырнадцать лет, четырнадцать месяцев и четырнадцать раз по пять дней;
в-шестых, четырнадцатого марта он выиграл битву при Иври;
в-седьмых, его высочество дофин, царствующий ныне, был крещен четырнадцатого августа;
в-восьмых, король был убит четырнадцатого мая, через четырнадцать веков и четырнадцать пятилетий после воплощения Сына Божьего;
в-девятых, Равальяк был казнен через четырнадцать дней после смерти короля;
и, наконец, в-десятых, число четырнадцать, умноженное на сто пятнадцать, дает тысячу шестьсот десять — цифру года его смерти.
— Да, — сказал Ришелье, — это и любопытно, и странно. Впрочем, вы знаете, что у каждого есть своя вещая цифра; однако разве эта госпожа де Коэтман, — продолжал он настаивать, — не обращалась и к вам, господин герцог?
Сюлли опустил голову.
— Даже на лучших и самых преданных, — произнес он, — находит ослепление; тем не менее, я сказал об этом королю. Пожав плечами> его величество сказал: "Что поделаешь, Рони, — он продолжал называть меня полученным при рождении именем, хотя и сделал герцогом де Сюлли, — что поделаешь, Рони, будет так, как угодно Богу".
— Вы были предупреждены письмом, не правда ли, господин герцог?
— Да.
— Кому было это письмо адресовано?
— Мне, для передачи королю.
— И кто обратился к вам с этим письмом?
— Госпожа де Коэтман.
— Была другая женщина, взявшаяся передать вам письмо?
— Мадемуазель де Гурне.
— Могу ли я задать вам вопрос — заметьте, господин герцог, что я имею честь расспрашивать вас во имя блага и чести Франции?
Сюлли кивнул в знак того, что готов отвечать.
— Почему вы не передали это письмо королю?
— Потому что в нем были прямо названы имена королевы Марии Медичи, д’Эпернона и Кончини.
— Вы сохранили это письмо, господин герцог?
— Нет, я его вернул.
— Могу я спросить, кому?
— Той, что принесла его, мадемуазель де Гурне.
— Будут ли у вас, господин герцог, возражения против того, чтобы дать мне такую записку: "Мадемуазель де Турне разрешается передать господину кардиналу де Ришелье письмо, адресованное одиннадцатого мая тысяча шестьсот десятого года господину герцогу де Сюлли госпожой де Коэтман"?
— Нет, не будут, если мадемуазель де Турне вам откажет. Но она, несомненно, вам его отдаст, ибо она бедна и ей очень нужна будет ваша помощь, так что мое разрешение вам не понадобится.
— И все же, если она откажет?
— Пришлите ко мне гонца, и он доставит вам мое разрешение.
— Теперь последний вопрос, господин де Сюлли, и вы получите все права на мою признательность.
Сюлли поклонился.
— У господина Жоли де Флёри в шкатулке, замурованной в стене дома на углу улиц Сент-Оноре и Добрых Ребят, находился парламентский протокол процесса Равальяка.
— Шкатулка была затребована и доставлена во Дворец правосудия, где она исчезла во время пожара. Таким образом, господин Жоли де Флёри остался лишь владельцем протокола, продиктованного Равальяком на эшафоте, между клещами и расплавленным свинцом.
— Этот листок уже не в руках его семьи.
— Действительно, господин Жоли де Флёри перед смертью отдал его.
— Вы знаете, кому? — спросил Ришелье.
— Да.
— Вы это знаете! — воскликнул кардинал, не в силах скрыть свою радость. — В таком случае, вы мне скажете, не правда ли? В этом листке не только мое спасение — этим можно было бы пренебречь, — в нем слава, величие, честь Франции, а это важнее всего. Во имя Неба, скажите мне, кому был передан этот листок.
— Невозможно.
— Невозможно? Почему?
— Я дал клятву.
Кардинал поднялся.
— Коль скоро герцог де Сюлли дал клятву, — сказал он, — будем ее уважать; но воистину над Францией тяготеет рок.
И, не пытаясь больше ни единым словом поколебать Сюлли, кардинал глубоко поклонился ему, на что старый министр ответил вежливым поклоном, и удалился, начиная сомневаться в Провидении, чью поддержку обещал ему отец Жозеф.
XII
КАРДИНАЛ В ДОМАШНЕМ ХАЛАТЕ
Кардинал вернулся к себе на Королевскую площадь около семи часов утра, отослал носильщиков, весьма довольных большим ночным заработком, поспал два часа и около половины десятого утра в туфлях и халате спустился в свой кабинет.
То была вселенная герцога де Ришелье. Он работал там по двенадцать — четырнадцать часов в день. Там же он завтракал со своим духовником, своими шутами и прихлебателями. Часто он и спал здесь на большом диване, формой напоминавшем кровать, падая на него, когда политические дела отнимали слишком много сил. Обедал он обычно с племянницей.
В этот кабинет, содержащий в себе все тайны государства, в отсутствие Ришелье не входил никто, кроме его секретаря Шарпантье — человека, которому кардинал доверял как самому себе.
Войдя, он велел Шарпантье отворить все двери, за исключением той, что вела к Марион Делорм (ключ от этой двери был только у кардинала).
Кавуа совершил нескромность, рассказав, что порой, когда кардинал, вместо того чтобы подняться в спальню и лечь в постель, ложился одетым на диван в своем кабинете, ему, Кавуа, слышался ночью еще один голос, по тембру женский, беседующий с хозяином кабинета.
Злые языки постарались распустить слух, что это была Марион Делорм, находившаяся тогда в расцвете юности и красоты — ей едва исполнилось восемнадцать лет, — проникающая, подобно фее, сквозь стену или, подобно сильфу, в замочную скважину, чтобы побеседовать с кардиналом о делах, не имеющих к политике ни малейшего отношения.
Но никто не мог сказать, что ее когда-либо видели у кардинала.
Впрочем, мы, проникшие в этот грозный кабинет и знакомые с его секретами, знаем, что существовал почтовый ящик, при помощи которого кардинал сносился со своей красавицей-соседкой. Следовательно, не было необходимости ни у Марион Делорм приходить к кардиналу, ни у кардинала посещать Марион.
В этот день, вероятно, ему нужно было что-то ей сказать, ибо (как мы такое уже видели), едва войдя в кабинет, он написал на клочке бумаги две-три строчки, отпер дверь, ведущую к Марион, подсунул записку под вторую дверь, потянул ручку звонка и закрыл первую дверь.
В записке — мы можем сказать это нашим читателям, поскольку у нас нет от них секретов, — содержались следующие вопросы:
"Сколько раз в течение недели господин граф был у г-жи дела Монтань? Верен он ей или нет? И вообще, что о нем известно?"
Как обычно, записка была подписана: "Арман".
Но надо сказать, что и почерк, и подпись были изменены и не имели ничего общего с почерком и подписью великого министра.
Затем герцог позвал Шарпантье и спросил, кто его ждет в гостиной.
— Преподобный отец Мюло, господин де Ла Фолон и господин де Буаробер, — ответил секретарь.
— Хорошо, — сказал Ришелье, — пригласите их.
Мы уже говорили, что кардинал обычно обедал со своим духовником, своими шутами и прихлебателями; возможно, наших читателей удивило общество, в которое мы поместили духовника его высокопреосвященства. Но отец Мюло был вовсе не из тех суровых казуистов, что отягощают кающихся бесчисленными "Pater noster" и "Ave Maria"[16].
Нет, отец Мюло прежде всего был другом кардинала. Одиннадцать лет назад, когда был убит маршал д’Анкр, королева-мать сослана в Блуа, а кардинал — в Авиньон, отец Мюло — то ли из дружбы к молодому Ришелье, то ли веря в его будущий гений — продал все что имел, выручив три или четыре тысячи экю, и отдал эту сумму кардиналу, в то время епископу Люсонскому. Так он сохранил за собой право говорить правду в глаза всем, никого не стесняясь. Но особенно непримирим он был к плохому вину — в той же степени, в какой был поклонником вина хорошего. Однажды, во время обеда у г-на д’Аленкура, лионского губернатора, недовольный поданным вином, он подозвал прислуживавшего за столом лакея и, взяв его за ухо, сказал: