Может быть, Вас удивит, что я так сразу вверяюсь Вам, незнакомцу или незнакомке. Но Вы добры, раз вернули мне мою голубку; записка, которую она принесла, говорит об уме и благородстве ее автора; все возвышенные души — сестры, все высокие умы — братья, так будьте мне братом или сестрой, потому что мне необходимо назвать так кого-нибудь: я еще никому не давала такого имени.
Ирида, милая моя подружка, ты вернешься туда, откуда прилетела, и скажешь тому или той, кто послал или послала тебя, что я отпускаю тебя к нему или к ней; прибавь к этому, что я предпочла бы "ее", а не "его".
Отправляйся, Ирида, и помни, что я жду тебя.
III
В тот же день, перед "Анжелюсом".
Сестра моя,
Вы ведь не сердитесь ни на Ириду, ни на меня, не правда ли? Меня не было в комнате, когда она прилетела, но окно было открыто навстречу вечерней прохладе; Ирида впорхнула в него и — как будто милая крошка понимала, что должна передать письмо и унести ответ — терпеливо ждала моего возвращения, а когда я вернулся, взлетела с подоконника и уселась на мое плечо…
Увы! В моем падении с вершин земной славы мне пришлось пережить на этом пути множество счастливых или горестных мгновений. Но никогда меня не охватывала такая печаль, как в тот раз, когда, отсылая к Вам голубку, еще не зная ее имени (предопределенного ей, как Вы сами сказали), я думал, что расстаюсь с ней навеки; никогда я не испытывал большей радости, чем та, что я испытал, когда, расставаясь с ней навсегда, я вновь увидел ее у себя и почувствовал на щеке ветерок от ее крыла, пока она устраивалась на моем плече.
Боже мой! Для человека, этого вечного раба всего, что его окружает, ты создал относительные радости и печали. И тот, кто не плакал, теряя почти что королевство, кого не заставил вздрогнуть свист топора, сносившего головы вокруг, — тот заплачет, увидев, как улетающая птица теряется в пространстве, тот вздрогнет, почувствовав трепет легкого пера голубки! Это одна из твоих тайн, Господи, и ты знаешь, преклоняется ли кто-нибудь столь же смиренно и ревностно перед Божьими таинствами, как тот, кто простерся в эту минуту у подножия креста Сына Божьего, чтобы прославить и благословить тебя!
Вот и все, что я сказал себе, снова увидев бедняжку-голуб-ку, с которой простился навсегда, еще до того, как прочел принесенную ею записку.
Прочитав ее, я глубоко задумался.
"Зачем, — спрашивал я себя, — мне, несчастному, погибшему человеку, когда я уже примирился с бурей и побратался со смертью; зачем мне, затерянному в беспредельности Океана, хвататься за этот обломок, быть может, от такого же разбитого судна, как мое, что толкает в мои руки скорее случай, чем Провидение? Давая увлечь себя надежде, не поддаюсь ли я искушению? Не зацепилась ли незаметно для меня самого пола моей одежды за косяк двери, ведущей в мир, и справедливо ли я считал до сих пор, что окончательно расстался с земной суетой и иллюзиями?"
Как видите, сестра моя, мне было о чем грезить и о чем размышлять: Бог над моей головой; пропасть у моих ног; мир вокруг меня невидимый — ибо я закрыл глаза, неслышимый — ибо я заткнул уши; однако я, как прежде, услышу его шум, снова увижу его кружение, если по неосторожности открою глаза и уши.
Но, может быть, мое воображение уносит меня за пределы реальности, может быть, случай, лишенный силы и значения, я вознес до события?
Вы ждете от меня простого рассказа, сестра моя, — Вы услышите его.
Неделю тому назад, сидя в саду, я читал. Хотите ли узнать, какая книга была в моих руках, сестра моя? Это была сокровищница любви, религии и поэзии — "Исповедь" святого Августина. Я читал, и мысли мои слились с раздумьями этого блаженного епископа, сына святой, ставшего святым в свой черед.
Вдруг я услышал шум крыльев над головой и поднял глаза: к моим ногам бросилась голубка — она искала у меня защиты от преследовавшего ее ястреба и несколько перышек ее уже осталось в когтях и в клюве хищной птицы.
Господь так велик, что для него упавший воробей равен рухнувшей империи; не он ли внушил бедняжке, что я ее защитник, как ястреб ее враг?
Как бы там ни было, я поднял ее, дрожащую и слегка окровавленную, и спрятал на груди; она съежилась, закрыв глаза, с сильно бьющимся сердцем; затем, увидев, что ястреб уселся на верхушку тополя, я унес ее в свою келью.
В течение пяти или шести дней ястреб не улетал со своего наблюдательного поста, разве что на несколько минут, и я днем и ночью видел его на сухой ветке, где он, неподвижный, подстерегал свою жертву.
Голубка, несомненно, угадывала его присутствие, потому что все это время, печальная и как бы безропотно покорившаяся, она даже не приближалась к окну.
Наконец, позавчера ястреб улетел, и инстинкт подсказал пленнице, что враг ее сдался; она почти сразу устремилась к прозрачному стеклу, и так резко, что едва его не разбила.
Теперь я был не защитником ее, а тюремщиком; комната моя теперь стала не убежищем, а тюрьмой. Целый день я старался помириться с голубкой, целый день удерживал ее, а она вырывалась. Вчера, наконец, я сжалился над ней: написав то письмо, которое Вы получили, со слезами на глазах я открыл окно, и она исчезла, как мне казалось, навсегда.
С тех пор я часто думал о ястребе, неподвижно высматривавшем голубку с самой высокой ветки, и в нем я нашел символ врага рода человеческого, которого мы не видим, хоть и слышим, как он ревет, и который беспрестанно кружит около нас, quaerens quern devoret ("ища, кого поглотить").
А теперь, если бы я не боялся того удовольствия, которое испытываю, видя эту голубку и получая Ваши письма, я попросил бы Вас: расскажите мне, сестра моя, как покинула Вас Ирида, — теперь, когда я поведал Вам о том, как она оказалась у меня.
Завтра первый луч солнца найдет мое окно открытым, и с этим первым лучом наша вестница улетит, неся Вам мой ответ.
А пока пусть крылатые младенцы, которые зовутся снами, почтительно склонятся к Вашему ложу и освежат Вам лоб взмахами своих крыльев!
IV
10 мая, после заутрени.
Как видите по дате на моем письме, я три дня не решалась Вам ответить, это оттого, что Ваше письмо не позволяло усомниться: я надеялась назвать Вас сестрой, а теперь должна или отказаться от переписки с Вами, или назвать Вас братом.
Вы боитесь, сказали Вы, что пола Вашей одежды зацепилась за косяк двери, ведущей в мир. Значит ли это, что Вы удалились от мира?
Вы говорили еще о том, что, падая с вершин земной славы, пролетели долгий путь. Стало быть, Вы занимали самую высокую ступень в обществе?
Вы потеряли почти что королевство, и Вы не вздрогнули от свиста топора, сносившего головы вокруг Вас, пишете Вы дальше. Значит, Вы жили среди высокородных людей, участвовали в борьбе между принцами?
Как же Вы хотите, чтобы я увязала все это с Вашим возрастом — ведь Вы молоды, с Вашим смирением — ведь Вы говорите, преклонив колени?
Но Вам незачем обманывать меня. Вы меня не знаете, Вам неизвестно, госпожа я или служанка, молода или стара, хороша собой или безобразна.
Впрочем, Вас не больше интересует, кто я, чем меня — кто Вы. Мы два чужих друг другу существа, обособленных друг от друга, незнакомых друг с другом, и никакая сила не сможет заставить нас соприкоснуться.
Но, помимо чувственного союза, существует близость мысли, вне осязания и телесного зрения существует родство душ, тайная вечеря, где вкушают из одной чаши слово Господне и пламенные лучи Духа Святого.