Волнуя новую власть, университеты стали объектами усиленного надзора и вмешательства. Согласно Павлу Сакулину, студенты были колеблющимися душами. В годы учебы, считал он, все смешивалось в их головах и «они еще не совсем освоили разницу между добром и злом»[55]. Другие социологи также полагали, что студенты не идеальное сырье для партии. В отношении рабочих коммунистическое сознание могло быть делом будущего, так как существовала уверенность, что позже оно разовьется благодаря влиянию физического труда и насаждаемого коллективизма. Что касается студентов, коммунистическое сознание должно было быть уже сформированным и четко выраженным, так как разлагающая университетская жизнь вряд ли могла его сформировать. Возникал парадокс: с одной стороны, студенты находились в «нездоровых» с точки зрения классового анализа учреждениях; с другой – партия требовала от них высшего уровня сознательности. Студенты, писавшие свои автобиографии, должны были быть образцовыми авторами и в совершенстве владеть правилами коммунистической самопрезентации, если хотели стать членами братства избранных, – именно этот факт делает анализ написанных ими автобиографий особенно интересным[56].
Основная масса материалов для данного исследования взята из протоколов, которые велись партийными ячейками высших учебных заведений в Петрограде (Ленинграде), Томске и реже Смоленске. Петроград – бывшая столица, второй центр образования после Москвы, Томск называли сибирскими Афинами, но в то же время он был окружен сельскохозяйственными районами. Если партия верила в революционную сознательность ленинградских студентов, то преобладание крестьянских элементов в Томске постоянно вызывало тревогу. Кроме того, эти регионы отличались и в политическом отношении: Петроград был «колыбелью революции», тогда как Томск – территорией, занятой белыми в годы Гражданской войны. Но даже в отношении Петрограда высказывались опасения: в дореволюционное время студенты не однажды проявляли симпатию к кадетам, меньшевикам и другим мелкобуржуазным партиям[57].
Большевики считали «студенческую молодежь» подверженной упадничеству и склонной к участию в безответственной оппозиции. Оторванные от станка и здорового рабочего окружения, оказавшиеся в среде интеллигенции, исповедующей затворнический образ жизни, они были склонны впадать в «индивидуализм», «мещанство» и «умничанье». Особенное внимание нужно было обращать на упадочные тенденции тогда, утверждал Николай Бухарин, когда они носят резко выраженный политический характер. Бухарин брал на прицел различные маленькие группировки, кружки, двойки, тройки с анархическими настроениями и платформой. «Кружковщину» в противовес товариществу он осуждал, потому что туда идет «упадочная часть» молодежи и там «процветает пустое резонерство и звонкая фраза „под Троцкого“»[58]. Тот факт, что вузовские партийные ячейки активнее других поддержали Троцкого зимой 1923 года, также способствовал росту негативного отношения к студентам, студенческие общежития считались рассадником инакомыслия. Умственный труд воспринимался как опасный конкурент физическому: чрезмерное погружение в книжный мир грозило испортить настрой даже видавших виды рабочих, превратить их в слабовольных буржуа.
Более того, в университете большевики видели локус извращенной сексуальности. Самый очевидный, по-видимому, симптом упадка – неумеренная половая активность отвлекала, по их утверждению, драгоценную энергию от производительного труда. Она изнуряла молодые организмы студентов, ввергая их обратно в бездну «животного» существования. Тело, таким образом, политизировалось, сексуальное отклонение приравнивалось к идеологическому уклону. Половая распущенность свидетельствовала об утере партийной стойкости и выдержанности – именно в этом на первых порах обвиняли оппозиционеров.
Действие целого ряда повестей и романов середины 1920‐х годов, инспирированных большевистской моралистической литературой, разворачивается в университетской среде, охваченной противостоянием низменных интересов и универсалистского сознания. Подробно выписывая образы целомудренных большевиков и противопоставленных им развратных антигероев-оппозиционеров, эта литературная продукция, равно как и социологические и сексологические трактаты, разбирала связь половой жизни студентов с разными политическими болезнями. Превратившиеся в обязательный ритуал разъяснительные диспуты вокруг таких литературных произведений обеспечили яркую драматургию, с помощью которой клеймились уклоны и извращения в вузах.
В то время как литераторы и ученые, ратовавшие за усовершенствование человеческого рода, оценивали моральные качества населения, коммунистические руководители заимствовали из современной им науки модели, подкреплявшие герменевтику души. Социологические и психологические воззрения играли далеко не последнюю роль в становлении партийной характерологии.
Фундаментальная общность интересов, объединявшая различные профессиональные и политические группы, действовавшие в Советском Союзе на протяжении 1920‐х годов, открыла дискурсивное пространство, в котором разворачивались баталии об этических качествах коммунистического «я». Пролетарские писатели и публицисты, партийные теоретики, марксисты-естественники, психологи и сексологи – все они сотрудничали в деле наполнения понятия «уклон» содержанием и разработки техник его лечения и исправления.
Будучи гораздо серьезнее, чем просто теоретический спор или несогласие с верхами, инакомыслие воспринималось как серьезный недуг, если не сознательный бунт против генеральной линии партии[59]. Студенческая оппозиция важна здесь не как политическая платформа, а как состояние души. В центре внимания оказывается не столько политическая борьба в верхах, сколько работа партийного герменевтического дискурса, то есть система самооценок и диагнозов, которая придавала смысл постепенной демонизации оппозиции. На протяжении всей истории большевизма победившие точки зрения ретроспективно приветствовались как истинно пролетарские, тогда как другие исключались и объявлялись еретическими. В 1920 году Лев Троцкий, в ту пору высокопоставленный член Политбюро, обрушился на Александра Шляпникова и Сергея Медведева как на «так называемую рабочую оппозицию», чтобы три года спустя самому получить такой же ярлык от сторонников большинства в ЦК[60]. Два признанных столпа ортодоксальной «тройки», боровшихся со ставшим теперь архиоппозиционером Троцким на XIII съезде партии (1924), Лев Каменев и Григорий Зиновьев к моменту созыва XIV съезда (1925) также очутились в стане оппозиционеров. Среди всех этих менявшихся политических платформ вне зависимости от того, насколько точно они устанавливали политическую идентичность, оппозиционность превратилась в выражение болезненной сущности студента-партийца, его так называемого «загнившего нутра».
С официальной точки зрения «оппозиционность» представляла собой тревожное явление. Марксистская истина, согласно учению партии, должна была говорить одним голосом. Поскольку путь к бесклассовому будущему был один и только одна платформа этот путь указывала, в любых так называемых партийных дискуссиях – на пленумах и совещаниях, предшествовавших партийному съезду, – кто-то из участников прений должен был так или иначе оказаться «в оппозиции» к истине. Вожди партии утверждали, что даже постоянные чистки не слишком высокая цена за сохранение истины учения: «Единство – великое дело и великий лозунг! Но рабочему делу нужно единство марксистов, а не единство марксистов с противниками и извратителями марксизма»[61]. «Может быть только один марксизм и, следовательно, только одна партия»[62].