Рассуждая о сущности дневника, Троцкий ставил во главу угла не себя самого, а объективный ход истории: «Дневник – не тот род литературы, к которому я питаю склонность: я предпочел бы ныне ежедневную газету. Но ее нет. <…> Отрезанность от активной политической жизни заставляет прибегать к таким суррогатам публицистики, как личный дневник. В начале войны, запертый в Швейцарии, я вел дневник в течение нескольких недель. <…> Затем короткое время в Испании, в 1916 г., после высылки из Франции. Это, кажется, и все. Приходится прибегнуть к политическому дневнику снова. Надолго ли? Может быть, на месяцы. Во всяком случае, не на годы. События должны разрешиться в ту или другую сторону и прикрыть дневник». Троцкий смотрел на свое «я» как на часть революционного движения. Жизнь шла, подчиняясь объективному историческому процессу, поэтому вполне логичен вывод, к которому приходит Троцкий: «…не мудрено, если мой дневник будет походить по форме на обзор периодической печати»[144].
В коммунистических автобиографиях самые интимные моменты жизни должны были иметь общественное значение. Исторические события никогда не подавались как нечто второстепенное или внешнее, отвлекавшее человека от самого себя. Напротив, они вписывались в автобиографию, становясь ее движущими пружинами. Победы буржуазии пробуждали в авторе классовую ненависть, победы пролетариата наполняли его душу энтузиазмом. Ход истории был центральным мотивом в жизни коммуниста[145].
Отказ от поиска неповторимости и оригинальности не значит, что большевики не признавали никакой самобытности. Так как каждый партиец искал свой личный путь к свету, рассказывая о характерных для него вызовах и ответах, автобиографии большевиков все же отличались друг от друга. Поскольку никакая модель «я» не могла конкретизировать все аспекты человеческого существования, мы увидим, что автобиографический субъект всегда находил место особенностям своей персоны в общей структуре жанра. Те, кто механически вставлял официальные клише, не наделяя текст описанием своего собственного неповторимого опыта, рисковали быть разоблаченными как «прячущиеся за формулами», неискренние, таящие за лояльной внешностью темные намерения.
1. На товарищеском суде
Субъект коммунистической автобиографии находился в отношениях герменевтического истолкования не только с собой, но и со своим читателем или слушателем. Автобиографии часто зачитывались и обсуждались публично. Любые моменты автобиографии, даже самые интимные, выносились на общественное рассмотрение. В правильно организованном коммунистическом содружестве «то, что именуется „личным делом“, „частным интересом“, ставится под организованный контроль коллектива», проповедовал писатель и критик Сергей Третьяков. «Лозунг – контроль и забота каждого о всех и всех о каждом. <…> …[Необходимо] устраивать периодически обсуждения деятельности каждого из членов коллектива, касаясь не только деловых итогов, но и всех мелочей, из которых складывается характер, манера говорить и действовать и т. д.»[146] Отчет Высшей военной школы за 1924 год присоединялся к сказанному Третьяковым: «Личная жизнь молодого члена партии зачастую совершенно разнится своим мещанством и косностью от дисциплинированной, общественной. Ликвидация такового явления возможна сознательной, индивидуальной проработкой… а также массовым подходом, разъясняя отсутствие разорванности между личной и общественной жизнью партийца»[147]. «Индивидуальные отличия между людьми, поскольку они интересуют социалиста, сводятся к специальности, если остается что-то сверх специальности, то это остается общественно неактивно, это жизнь „про себя“, которая уже не социализируется, которая бесполезна, как сновидение», – комментировал с заметно меньшим воодушевлением Михаил Пришвин в своем дневнике[148]. «Личное уничтожается всеми средствами, – писал он несколько лет спустя, – чтобы рабочий находил радость свою только в общественном. Таким образом, новый раб<очий> уже не может ускользнуть от хозяина, как раньше, – в сокровенную личную жизнь под прикрытием хорошего исполнения хозяйского дела. Теперь он весь на виду, как бы просвечен рентгеновскими лучами»[149].
Разработанный до мельчайших деталей, ритуал приема в партию не считался чем-то обыденным. В нем нельзя было усмотреть бесперебойный механизм для пополнения рядов нарождающейся советской бюрократии. Сколь бы квалифицированным в техническом отношении ни являлся кандидат, коллектив без колебаний отклонял его заявление, если находил, что «чистота коммунистических рядов» находится под угрозой. В своей совокупности практики публичной критики и защиты своих жизнеописаний кандидатами в партию создали то, что можно назвать коммунистическим автобиографическим дискурсом. Постараемся наметить систему кодов, которые формировали ритуалы герменевтики «я» на уровне партийной ячейки.
Первая половина 1920‐х годов в университетах страны прошла под знаком «диктатуры» партячеек[150]. Секретарь ЦК РКП(б) А. А. Андреев триумфально заявил в 1925 году: «Немалую роль в деле превращения высшей школы в школу советскую… сыграли наши партийные ячейки в вузах. В своей работе партячейки вузов часто сталкивались с необходимостью действовать помимо официальных органов управления высшей школой… захватывать в свои руки фактическое руководство жизнью высшей школы и управления ею»[151]. В первые годы НЭПа в студенческой среде появились листовки, клеймившие позором «свору цепных псов, совмещающих обязанности членов студенческих комячеек с функциями платных агентов ГПУ»[152]. Пропагандист В. Ледовской отмечал отсутствие статьи о ячейках в дореволюционном уставе партии. Причина была очевидной: «…партия не имела тогда возможности так глубоко пустить свои организационные щупальца в самую толщу рабочей и крестьянской массы». Устав, отмечал он, «это архитектурный план строительства партии». И продолжал: «Достаточно указать, что история нашей партии есть в значительной степени история выработки организационных форм строения партии»[153]. В новом уставе ячейка стала основанием партийной пирамиды.
Устав партии регламентировал облик нового человека, определял, кто свой, кто чужой. Каждое мировоззрение задействует формальную структуру, корреспондирующую с его базовыми ценностями: как эпос Гомера породил античных героев-аристократов, могущественных протагонистов величественной саги, как трагедия Софокла вывела на сцену «граждан», защищавших свои принципы на агоре полиса, так и коммунистическая мифопоэтика создала «товарищей» братства избранных[154]. Советское общество поднимало коммунистов на котурны: ничто не возвышало человека больше, чем партбилет в кармане[155]. В 1919 году Троцкий увидел в красных комиссарах новых коммунистических самураев[156]. А Сталин через два года назвал партию «орденом меченосцев»[157]. Сектантство, однако, было чуждо большевикам. Зиновьев в 1922 году говорил о том, что необходимо «направить весь государственный и партийный аппарат на то, чтобы научить нашу молодежь не замыкаться в себя, смотреть на партию не как на что-то привилегированное, не как на какую-то аристократию, а как на партию, с которой масса должна быть неразрывно связана»[158]. Коммунистам нельзя было уходить в раздумья – их ответственность перед историей требовала погружения в социальность. Уверенность в своей избранности сочеталась у большевиков не с уходом от мира, а с решительной попыткой его изменить[159]. Партия ценила в своих членах энергичность и безоговорочную преданность цели. Каждый вновь вступающий в партию воспитывал в себе «неизменную любовь к партии», понимание того, «что нет ничего выше, чем пролетарская партия, для которой надо жертвовать всем»[160]. Университетская партийная ячейка была двулика как Янус: она обеспечивала чистоту своих рядов и политическую подкованность членов, то есть была обращена внутрь и в то же время смотрела вокруг, на общую студенческую массу, на фабрики и заводы, нуждавшиеся в пропагандистах и агитаторах[161].