Вот, например, короткий, но наполненный драматизмом документ из провинциального архива – протокол опроса молодого большевика, некоего Ковалева Петра Ефимовича[4]. 17 октября 1921 года Ковалев стоял перед членами партийной ячейки Смоленского технологического института и старался обосновать свое право на партийный билет. Это происходило на фоне чистки: уязвимой части революционного содружества, подозреваемой в мягкотелости, мелкобуржуазном интеллектуализме или просто в отсутствии должной пролетарской сноровки, указывали на дверь. В пользу Ковалева говорило то, что он был на фронте: «Вступил в партию в ячейке армейского госпиталя». Поручился за него сам военком, председатель ячейки, что было знаком доверия. Но большевиком Ковалев был «сырым»: он вступил в партию только в апреле 1920 года, уже после того, как Красная армия обеспечила себе победу в Гражданской войне и обладание партийным билетом больше ничем не угрожало. Ответчику ничего не оставалось, как ссылаться на свое «революционное настроение» и клясться, что он не искал выгоды при вступлении в партию.
Кем был Ковалев с классовой точки зрения? Несмотря на то что анкета была заполнена, а короткая автобиография передана в бюро ячейки, ответ на этот вопрос оставался открытым. Ковалев мог охарактеризовать себя как крестьянина, ссылаясь на свое сельское происхождение, мог назвать себя и полупролетарием, так как добровольно участвовал в работе советских учреждений, но так или иначе на звание настоящего рабочего он не мог претендовать (ему бы не поверили) и в ряды интеллигенции тоже не записывался (его бы исключили).
Однако для маневра еще оставалось достаточно места: Ковалев слушал, как его характеризовали другие, сопоставлял одно определение с другим, подтверждал относительно благоприятные для себя ярлыки и отмежевался от всего, что могло побудить товарищей исключить его из партии. Мнение товарищей по ячейке и горстки заводских рабочих, вызванных помогать им своим бдительным взором, можно было сравнивать с опытом эмиссаров, присланных центром для наблюдения за чисткой. Несмотря на неподдельный интерес к социальному происхождению, большевики, в конце концов, волновались более не о том, откуда пришел человек, а о том, куда он стремился. Октябрь означал перелом в сердцах людей, и Ковалев настаивал, что он оставил прошлое позади.
К сожалению, его автобиография обнажала и неудобные моменты: в 1916–1917 годах ответчик был слушателем семинарии, и за это он мог не только лишиться партбилета, но и угодить в лишенцы – молодое Советское государство отнимало у служителей культа право голоса. Несоответствие клерикального прошлого Ковалева и его революционного настоящего было обнаружено на самом раннем этапе слушания его дела. Его спросили: «Как смотришь на религию?» – «Отрицательно», – последовал ответ. Следующий вопрос был ловушкой: «По призванию ли вступил в духовную семинарию?» Неуверенный ответ – и Ковалева изобличили бы как лицемера, который в лучшем случае примыкал к победителям в погоне за выгодой, в худшем – старался саботировать решения партии изнутри. Сухая реплика Ковалева показала, что он свой: «Нет, мне нужно было платить за образование». Значит, он всего лишь стремился получать стипендию.
Если Ковалев и вправду переделал себя, он должен был столкнуться с религиозными чувствами своих родителей. Товарищи и в самом деле поинтересовались этим вопросом: «В каких отношениях находишься с родителями?» – «С семьей не порвал», – признал Ковалев. И быстро разъяснил: «В хороших отношениях, ибо мать необразованна и этого движения не понимает». Таким образом, связь с ней носила чисто эмоциональный характер. Идеология проходила больше по мужской линии, но тут ответчику повезло: «…отец же сочувствует [делу революции]».
Чтобы доказать, что он на самом деле человек нового мира, Ковалеву нужно было принять советскую политику в отношении церкви. Кто-то спросил: «Почему произошло отделение церкви от школы и школы от церкви?» – «Потому что нет необходимости содержать противные советской власти элементы», – последовал молниеносный ответ. Ответчик понимал всю пагубность религиозного дурмана. Закон Божий не должен быть частью школьного образования. Если верить Ковалеву, он порвал с религиозными предрассудками юности, проникся идеологией большевиков, искал смысл жизни в партии и через партию.
Тот, кто превратил революцию в свое личное дело, должен был показать, что он умеет ориентироваться в политике. У уполномоченного по чистке на этот счет были вопросы:
– Почему называемся мы коммунистами? Когда организовался 3‐й Интернационал?
(Затрудняется в ответе.)
– Какая у нас верховная власть?
– В. Ц. И. К.
– Кто руководит политикой?
– Партия руководит.
– Как вы смотрите на расстрелы?
– Если заслужил, почему бы и не расстрелять.
– Постоянна ли Советская Власть?
– Она применяется к обстоятельствам.
«Задавался ряд вопросов, из коих собрание узнало о полной политической безграмотности тов. Ковалева», – сухо суммировала запись. Даже если ответчик и был честным большевиком, он плохо понимал, что такое советская власть, в чем ее превосходство по сравнению со старыми порядками. Непонятно ему было и в чем заключается особенность партии Ленина, чем она превосходит другие партии типа меньшевиков или эсеров.
Сомнения не убывали. Был ли Ковалев обыкновенным симулянтом? Мог ли он играть роль, превращать чистку в театр? Конечно, партийные протоколы не позволяют нам доискаться до «настоящего» человека, не обремененного властными отношениями. Думается, что вряд ли имеет смысл пытаться услышать «искренний» голос человека. Попытка убрать фильтр революционного языка заводит в тупик, так как большевики просто не могли осознать себя вне его рамок. Важно не то, был ли говорящий искренен, – стоит заметить, что «искренность» была излюбленным термином самих большевиков, которые ожидали друг от друга полной открытости, – а то, как и почему ритуал товарищеского дознания конструировал каждое высказывание как раскрытие сущности говорящего, его внутренней правды[5].
Вопрос о советской идентичности неотделим от вопроса о власти – формовка человека была тесно связана с насилием над собой[6]. Граждане молодой советской республики настраивали свои «я» на частоту победившего дискурса – политической игры, вызывающей к жизни набор возможных идентичностей. Этот набор лежал в основе типологии, классифицировавшей людей на наших, не наших и тех, кому есть место в обществе избранных. Тщательно взвешивая свои слова, Ковалев демонстрировал уважение к правилам игры. Взамен он требовал признания своих армейских заслуг, своего вклада в созидание нового мира. Хотя некоторые считали, что перед ними «лишний балласт партии, который ничего не хочет понять в политическом отношении, безактивный», другие нашли, что Ковалев «честно и аккуратно выполняет партийные обязанности» и что «ничего предосудительного за ним не числилось». В конце концов, молодой студент не должен был во всем разбираться прямо сейчас – ему все растолкуют на курсе политграмоты. Главным было желание работать над собой, а Ковалев уже был заведующим политическим клубом института.
В итоге ячейка пришла к компромиссу: Ковалева перевели из полных членов партии в кандидаты. Ему было разрешено продолжать использовать дискурсивные ресурсы большевизма и бороться за свое место в партии, но также было сказано, что за его поведением будут следить в семь пар глаз[7].
Большевики мечтали о «новом человеке» – гордом гражданине бесклассового общества, которое они начали строить в 1917 году[8]. Непрерывные споры о его воплощении в жизнь, о том, как понимать взаимодействие между телом и духом, средой и сознанием, историческим законом и свободой, подчеркивали напряжение между этикой и наукой, столь присущее советскому марксизму. Марксистский нарратив предлагал свою артикуляцию времени и пространства, свою событийность, свою «эсхатологию» движения человека во времени от тьмы капитализма к свету коммунизма[9]. Все строилось вокруг двух мифологических событий: «первоначальной экспроприации» – начала истории, открывающего эксплуатацию человека человеком, и «экспроприации экспроприаторов», завершающей историю. Первое событие ассоциировалось с христианским понятием грехопадения, второе – с пришествием мессии. Обе модели, христианскую и коммунистическую, объединяла взаимозаменяемая структура сюжета: сходные агенты двигали сюжет вперед, сходные метафоры и фигуры использовались для описания исторических событий. Последовательность происхождения классов совпадала с развитием «драмы спасения», марксистские классовые категории вырастали из мифо-религиозной истории[10]. Внедряя новые научные термины в традиционный эсхатологический словарь, большевизм заменял «верующих» «товарищами», «рай» – «бесклассовым обществом»[11]. В роли мессии выступал пролетариат – соль трудящегося человечества, единственный класс, наделенный развитым чувством справедливости и универсальной точкой зрения на мир[12].