Автобиограф нащупывал середину. Интуитивно он был на правильной стороне, но еще не мог обосновать свою правду – требовалось время. Наконец ситуация прояснилась. «Летом 1918 года на учительских курсах в Славгороде с нами занимался Френ Франц Францевич, меньшевик, член Сибирского учредительного собрания. Он получил образование в Германии, и кое-что нюхал по марксистски, конечно в архи-реформаторском издании. Он с нами провел несколько нелегальных бесед на траве. Он про политику прямо тоже ничего не сказал, а говорил о мировоззрении. Я слушал эти беседы с исключительным вниманием, но про политику я ничего не узнал. Больше мне дала Колчаковская армия. Тут я оказался втянутым в политику».
Пассивная форма действия вернулась в нарратив, но ненадолго. С началом Гражданской войны никто не мог остаться в стороне от политики. Описание обращения Левена нельзя было откладывать далее. Настало время пересказать его в феноменологическом ключе, как личное переживание. «В надзоре было запрещено читать газеты. Нам офицер прямо сказал, на беседе что солдат должен быть вне политики. Но, тем не менее, газеты подавали. Вечером на нарах со свечкой мы сидели и читали газеты – новости фронта. По этому поводу вели беседы, которые имели явно характер симпатичный к советской власти и враждебный к Колчаку. Сами порядки в армии Колчака давали богатый материал. Солдатская масса была, в общем, резко враждебно настроенная к Колчаку. Когда однажды поп с нами провел беседу о том, что надо помирать за православную веру и отечество, то он только случайно выбрался живым из здания. Его собирались сбросить через окно четвертого этажа». Принимая во внимание, что религия была важной составляющей контрреволюционной идеологии, Левен не поленился повторить, что у него выработался к ней иммунитет. Хотя пропагандистскую беседу Левену «так и не дали провести», описание всех попыток Колчака одурманить солдат было важным способом отмежеваться от белого дела. Солдаты отзывались на революционный призыв по своему усмотрению и решали за себя, на чьей стороне воевать. Было ясно, какой выбор сделал бы Левен, если бы не колчаковское принуждение.
Еще один автобиографический эпизод передавал степень неприятия Левеным белого офицерства: «Когда он призвал к присяге, многие от нее отказались под разными предлогами. Отказался и я по религиозным, мол, соображениям». Колчаковский генералитет высмеивался: «Перед отправкой на фронт нам генерал Орлов прочитал напутственную речь. Когда нужно было кричать „Ура“ мы с целой группой по договоренности заранее кричали „дурак“, и это вышло громче чем „Ура“. Я даже было перепугался». Левен заключил эту ретроспективу словами: «Возвращаясь из армии, я начал кое-что понимать». Фокус на понимании, а не на внешнем факте дезертирства хорошо вписывался в тему второй части его автобиографии, посвященной эволюции его сознания.
Дважды рассказав о своей службе у белых, показав связь крестьян-колонистов с белым движением, а затем и с религией, автобиограф был готов обсудить самый щекотливый момент. «Наконец мое социальное происхождение. Отец мой был крестьянин с 1901 по 1927 год. До этого 8 лет рабочим столяром. Хозяйство в Оренбургской деревне было слабо маломощно-середняцкое. 6 ребят до 10 лет, отец и мать. Мать до замужества была прислугой и потом горничной у богатых немцев Украины. В 1901 году переехал в Сибирь – пособие от государства 25 рублей [и] обширные плодотворные земли. Немцы Украины дали 75 рублей. Первые годы жили очень бедно, сначала „под землей“ а потом в „землянке“, сеяли 5–10 десятин». Увы, со временем Левены значительно разбогатели. «Хорошие урожаи стали выправлять хозяйство и с 1913 по 27 считалось и являлось середняцким».
Автобиограф докладывал, что «в лучшие годы» сеяли 20 десятин – много! Война шла на руку Левеным, что не могло не настораживать, хотя и «не было наемного труда». Левена можно было запросто принять за кулака, что поставило бы его нарратив – в который раз – на грань разоблачения. Чтобы предотвратить такое прочтение, Левен начал социоэкономический экскурс. «Земля в Сибири, – писал он, – была распределена подворно. В нашей деревне имели по 36 десятин пахотной земли на хозяйство. Так же и отец. При трехполке каждый год отдыхала 1/3 – обработать можно было 24 десятины. Полностью, или почти полностью, она засевалась только в течение этих 3‐х лет».
Справка районного комитета в отношении экономического положения семейства Левен добавляла важные подробности:
С 1919 г. до 1926 г. было до 4‐х лошадей и до 2‐х коров, его отец имел конную молотилку с 1919 по 1926 год, которой молотил хлеб не только свой, но и 4–5 хозяйств, за что ему отрабатывали или платили натурой. Хозяйство имело большое количество трудоспособных (4‐х взрослых сыновей и 1 дочь) – кроме малолетних. Сыновья были сначала учителями, уехали из дому до Октябрьской Революции в города (Москва). <…> После отъезда сыновей хозяйство сезонно нанимало рабочую силу на время сева и в период уборки. В 1926 году отец уехал в немецкий поселок возле Ташкента, где он занимался садоводством. Хозяйство имело 50 десятин земли (из них 10 на пастбища). Это был надел меннонитских хозяйств, не делившихся среди сыновей. Все сыновья оставались в хозяйстве вместе со своей семьей[342].
Хозяйство Левенов было «с признаками эксплуатации». То, что земля не подлежала разделу, делало хозяйство еще более мощным, но выгораживало Левена, который давно жил в городе. Да, «когда в 1905 году была эмиграция немцев сектантов в Америку, сестра эмигрировала в Канаду», да, отец молол пшеницу соседним хозяйствам за натуру, да, после ухода сыновей хозяйство обращалось к наймитам, во время жатвы. Но тем не менее Левены никогда не лишались избирательных прав, а следовательно, кулаками не считались.
Взывая к снисходительности читателя, Левен завершил свою автобиографию заверением: «Таковы некоторые подробности моей биографии… Изменить или поправить его [прошлое] я не могу. Могу только по возможности помогать партии вскрывать это прошлое и обещать на будущее заплатить более серьезной ценой за Колчаковскую армию»[343].
3. «Интеллигенция»
Теоретически каждый советский гражданин мог стать коммунистом. Такая открытость всем – при условии что кандидат был искренним и принципиальным в своих намерениях – превращала партию в универсальное сообщество. Может быть, РКП(б) и была партией пролетариата, но пролетарием считался человек с определенным мировоззрением, а не представитель касты, в которую можно попасть только по праву рождения. Это заметил Бертран Рассел, который посетил Советскую Россию в 1920 году: «Когда коммунист… говорит о пролетариате, он понимает это слово не в буквальном смысле. В это понятие он включает людей, не являющихся пролетариями, но имеющих „правильные“ убеждения, и исключает из него таких рабочих, которые не имеют пролетарского мировоззрения»[344].
Поэтика коммунистической автобиографии строилась на том, что любое прошлое было преодолимо. Человек мог измениться, выковать себя заново. Ведь Ленин же говорил на VII партийном съезде, что «мы принимаем с величайшей радостью [любого, кто нам хочет помогать] независимо от его прошлого»[345]. Это высказывание отсылает к открытости коммунизма для каждого. Рассмотрим в этом контексте случай интеллигента Кореневского Павла Петровича из Смоленского института. Несмотря на то что в графе «основная специальность» у него было написано «морской офицер старой армии», никто из присутствовавших не высказался против него во время чистки 1921 года. Товарищи подчеркивали, что Кореневский «есть дельный и оригинальный по своей натуре человек, ничего не гнушающийся», а президиум ячейки института заявил, что «свидетельствуя преданность тов. Кореневского коммунистической партии… дает за него коллективное поручительство»[346].