«Черт возьми, а если я ногу подверну, пока буду шляться? Просто споткнусь и подверну; да так, что не смогу ходить пару дней. Тогда что? Отложим все еще на неделю? Нет, я не вынесу еще неделю, это должно произойти завтра; я не выдержу еще неделю в обществе этих проклятых тридцати тысяч. Я должна избавиться от них завтра же! Завтра! А то, чего доброго, взбредет в голову купить машину, а то и две. На эти деньги, в принципе, можно купить три более-менее нормальных машины. Я бы вполне могла поехать в Штаты и прожить там полгода. Черт возьми, похоже, у меня рождается новая мечта; новая американская мечта. А что, если я даже не дойду до автобуса? Что если меня собьют на светофоре? Или дойду, но автобус взорвет террорист? Да, это кажется абсурдными сказками, но ведь каждый день и каждую минуту людей насмерть сбивают и взрывают, и почему такой жертвой не могу стать я? Могу. Вполне даже могу. Или еще что-нибудь; кирпич, например, упадет с какой-нибудь крыши. Но это вряд ли, на самом деле. А вот подвернуть ногу или попасть под машину – это более чем вероятно. Или вдруг дождь, гроза и меня убивает молнией. Нет, это тоже не пройдет – погода не та. Сто процентов, я подверну ногу. Как пить дать. Может и под машину попаду, и поминай как звали; а если и не насмерть, то с ногой точно что-то будет».
Несмотря на столь пессимистичные настроения, спустя пятнадцать минут, когда в Арстаде было три часа дня, Джессика Фэйт вышла из подъезда своего дома и взяла курс к автобусной остановке. Она прошла метров пятьдесят и вдруг услышала за своей спиной жалобный кошачий плач. Джессика обернулась и увидела, как из-за живой изгороди, росшей вдоль тротуара, вылез серый облезлый котенок – худой и с огромными, торчащими над вытянутой мордой, ушами. Скуля, он подошел прямо к девушке и, выгибая тощую спину, принялся тереться о ее ноги.
– Ты чего, приятель? И откуда?
Она неуверенно погладила кота по голове, а тот встал на задние лапы и попытался добиться еще большего расположения.
– Бедняга, есть хочешь? На обратном пути куплю тебе молока и пару сосисок, пойдет?
Джессика тронулась с места, но котенок поплелся вслед за ней, оглашая улицу своими стенаниями. Девушке стало неловко.
– Слушай, друг, – вновь обратилась она к животному, – я хотела с тобой договориться, но ты, видимо, туговат немного. Так что, извини, но пути наши расходятся, – она нагнулась и без лишней нежности развернула кота в обратном направлении.
Тот, однако, и не думал сдаваться. Держась от Джессики на расстоянии нескольких шагов, он продолжал семенить и выкрикивать ей вслед свои кошачьи жалобы. Или проклятья, как сейчас слышалось ей самой.
«Сука, у тебя куча денег и тебе нечем заняться. Жадная тварь, накорми меня! Или ты не видишь, что у меня одни кости торчат из-под шкуры? Бессовестная сволочь, ты живешь одна, как сыр в масле, а я подыхаю у тебя под носом, и ты кормишь меня обещаниями про свой обратный путь. Чтоб тебе, суке, прочувствовать хоть толику тех страданий, что выношу я! Чтоб тебе, суке, узнать, что такое голод и всеобщее равнодушие. Чтоб тебе, суке, узнать, что такое носок сапога!»
Джессика едва не побежала, желая избавить себя от этих выдуманных упреков. На остановке она вошла в первый автобус, который мог довести ее до центра города и села у окна.
Нужно сказать, что Джессика не была нелюдимой, и ее нельзя было обвинить в излишней замкнутости; она легко шла на контакт, и не любила, когда люди думали о ней плохо; еще сильнее она не любила, когда люди думали о ней неправильно. Она любила детей, и была терпимой к чужим недостаткам, умела соблюдать правильную дистанцию в общении и знала, кого не стоит подпускать слишком близко, а кого отпускать слишком далеко. Но сейчас, когда автобус проезжал по западному мосту над мутной речной водой, ей вдруг ярко представилось, что она вообще не имеет права претендовать на какое-нибудь место среди людей. Джессика вдруг почувствовала себя не просто одинокой, а словно вырванной из общей картины мира, и к ее совести это не имело никакого отношения. Нет, совесть ее была спокойна, и это обстоятельство расстраивало Джессику еще сильнее. Ощущение было такое, что она просто другая, что чем-то отличается от всех остальных людей, какой-то одной-единственной чертой; но отличается не в хорошем смысле, и даже не в плохом, а в категорически естественном смысле, не имеющем отношения к критериям добра и зла. Словно Джессика только сейчас появилась в этом мире, а все ее прошлое лишь иллюзия, внушенная кем-то или чем-то, перед тем, как отправить ее на Землю. Пытаясь более тщательно проанализировать это внезапное душевное смятение, Джессика наткнулась на мысль о том, что совсем не боится лишиться способности чувствовать эмоции – любовь, страсть, желания, злость, радость… С усмешкой она подумала, что, вероятно, достигла просветления, даже не задумываясь о нем. Любовь вдруг показалась ей чем-то таким ненужным и суетным, что она даже удивилась, как это вся планета только и живет, что мечтами об этой любви. А вот она – Джессика – сейчас сидит и не понимает, зачем она даже своих родителей любит, а они ее. Не почему, а именно зачем? Что, по сути, несет в себе ощущение любви в душе? Бесконечное волнение, чтобы чего не случилось, чтобы только все было ровно и стабильно; постоянный скрытый страх, ехидно выглядывающий из-за спины счастья – даже в наиболее восторженные минуты, – и показывающий свой звериный оскал; опасения, что ты делаешь все неправильно и не справляешься со своими задачами. Тогда зачем? Зачем терпеть это, и более того, стремиться к этому? Еще утром, Джессика бы ответила на эти вопросы, а сейчас не могла; сейчас она была где-то далеко и в полном одиночестве. Сейчас она не знала практически ничего о природе человека в целом, и о любви в частности.
Тут Джессика уловила диалог двух женщин. Они сидели позади и полушепотом обсуждали судьбу больной дочери их общей знакомой. В какой-то момент Джессика даже хотела заткнуть уши, только бы не слышать о том, как одиннадцатилетняя девочка борется с раком, говорит матери, что без волос похожа на мальчика и готовится к очередному сеансу химиотерапии. Странное дело, в этом состоянии первородного одиночества, когда, казалось, ей не должно было быть дела до всего живого вокруг нее, чужая боль вдруг резанула так сильно, что Джессика просто не нашла в себе сил терпеть ее. Она встала и пересела на другое место.
«Что такое эта жизнь? Что такое эта любовь? Что такое эта война? Где первопричина? Смерть – вот что такое жизнь. Почему вообще принято говорить «живу»; «умираю» – почему нет? Сколько ты уже умираешь? Я умираю двадцать четыре года. Мы собираемся переехать умирать в Санторин. Я устала так умирать! Забавно. А что, если эта так называемая жизнь – вовсе не испытание? Что если, наоборот, это передышка? Что если мы испытываемся на протяжении вечности? Испытываемся так, как нам и не снилось в этом мире? И иногда нам дают отпуск на несколько десятков лет, а то и меньше? Что если смерть не избавление, а возврат к тому самому источнику истины? И истина эта в том, что все только начинается? Почему животные так боятся смерти? Потому что там нет ничего хорошего. Так что такое эта жизнь? Дамоклов меч – вот что».
Когда Джессика вышла из автобуса и пошла в сторону парка Филиппа I, ее вдруг посетила такая догадка: возможно, ее обостренная восприимчивость и одновременная отчужденность, сменяющие друг друга беспокойство и апатия, проистекают из определенного порога восприятия? Существуют же инфразвук и ультразвук, и никто не подвергает сомнению их наличие. Может быть, и ее чувствительность сейчас настолько обострена, что часть эмоций просто перешагивает порог этого восприятия, и непрочувствованные, они растворяются где-то глубоко в подсознании? В любом случае, нервы ее были на пределе, и Джессика отдавала себе в этом отчет. По своему примеру, она уже давно прекрасно знала: человек, очень долгое время живущий ожиданием одного события, находится в его власти, но, скорее всего, даже не подозревает, насколько. Цель становится религией, а объект стремлений – божеством. При этом совсем неважно, какова цель – захватить мир или купить велосипед; главное, чтобы эта цель въелась в сознание и определяла собой образ жизни. День же, который приближает воплощение цели в жизнь, становится поистине судным днем. Вроде бы и ждешь его, но тайком не прочь и отдалить еще хоть ненадолго.