Литмир - Электронная Библиотека

Поверит ли мне Аксель? Хотелось думать, что да, но, если честно, я не имела ни малейшего понятия.

После того как я не ответила ему по мобильному телефону, он звонил на домашний. Только один раз. Никто не взял трубку. Сообщения он не оставил.

Мы почти никогда не расставались так надолго. Даже когда у меня был кишечный вирус, а сразу за ним простуда, а сразу за ней респираторная инфекция – он приходил несмотря ни на что, мужественно бросая вызов микробам, кишевшим у нас дома, садился на диван рядом со мной и рисовал. Даже когда папа отправил меня в «Мардэнн», эту чертову адскую дыру, притворяющуюся летним лагерем. Я так страдала там, что Аксель проехал несколько часов на автобусе, только чтобы помочь мне сбежать и вернуться домой.

Он бы никогда не вычеркнул меня из своей жизни, и я это знала. Виновата во всем только я одна.

Думать об этом было так же больно, как крутить застрявшую в ребрах стрелу. Поэтому я позволила себе погрязнуть в мыслях о птице; в голове кружили вопросы: где она сейчас? чего она хочет?

Я попыталась нарисовать ее у себя в скетчбуке, но крылья никак не получались.

6

Дыра в форме матери стала воплощением самой черной на свете черноты. Такой, которую я могла увидеть только со стороны. Когда я пыталась смотреть на нее прямо, то видела лишь пустоту.

Мне приходилось бороться с этой пустотой, с этим отсутствием цвета. Я смотрела в другую сторону, на белизну, состоящую из всех цветов видимого спектра. Белый стал моим спасением; по крайней мере, его можно было использовать как пластырь, пусть и самый крошечный на свете. На следующее утро после похорон, в час, когда на улицах было пусто, я отправилась на машине в строительный магазин; я петляла потайными путями, чтобы свести к минимуму встречу с соседями: они узнали бы наш автомобиль, а потом и меня. Жажда белого вспыхнула во мне с такой силой, что я села за руль, ни секунды не переживая об отсутствии водительских прав.

Я закончила первый слой: краска была довольно жидкой, и ярко-мандариновый цвет, которым мы с мамой покрыли стены много лет назад, теперь превратился в какой-то болезненный оттенок апельсинового эскимо. На пути в ванную я столкнулась с папой – он выходил из своего кабинета.

Он посмотрел на ведро краски у меня в ногах, на джинсы в белых пятнах и сказал:

– Ли, ну перестань.

Он ничего не понял про мою борьбу с черной дырой, с пустотой. Не то чтобы это меня удивляло. Он столько всего не понимал и никогда не поймет.

– Туда ты с этим не войдешь, – заявил он, большим пальцем указывая на их с мамой спальню. Без проблем, я не зашла бы туда даже под дулом пистолета. Он забрал ведро с краской, и я сбежала от него на первый этаж – в свой скетч-бук и принялась водить мелком по листу.

Я рисовала темные продолговатые формы. Со всей силы вдавливала в бумагу мелок, пока костяшки пальцев не почернели и не заныли от боли; на странице светилась гладкая угольно-черная дыра. Может, если бы у меня получилось нарисовать пустоту, я смогла бы ее контролировать.

Но черный все равно был недостаточно темным. Никак не получался таким, чтобы чернее было уже некуда.

Я уже давно не использовала другие цвета. Уголь и простой карандаш стали моими главными инструментами. В основном я рисовала контуры, очертания. А цвета приберегала на потом.

7

Я прекрасно знала, что я видела. Это было по-настоящему. Разве нет?

Каждую ночь после появления птицы я, дождавшись, когда шум наверху стихнет, выходила на крыльцо и, сощурившись, вглядывалась в небо. По нему, то и дело загораживая звезды, проплывали облака. Луна уменьшалась, с каждым днем сдавая позиции небу. Я постоянно меняла воду в ведре – на всякий случай. А возвращаясь в дом, подкладывала старый кроссовок между косяком и дверью, чтобы та не захлопывалась. Легкий ветерок проникал в щель и кружил по гостиной, а я засыпала, представляя, как мое лицо ласкает дыхание великанши.

После похорон прошла неделя; лунный свет достиг окна гостиной, и температура внезапно упала. Это должна была быть очередная невыносимо жаркая ночь, однако с каждым моим выдохом перед лицом появлялось белое облачко. Стояла мертвая тишина, но я отчего-то все равно решила проверить, что творится снаружи.

Едва выйдя за порог, я увидела на дверном коврике посылку, немногим меньше коробки для обуви, обвязанную грязным шнурком крест-накрест с узлом на крышке. Углы слегка помялись, а на поверхности черным маркером незнакомым почерком было выведено мое имя. Больше на коробке ничего не было. Ни марок, ни наклеек, ни даже нашего адреса.

Я подняла голову: птица стояла на участке, прижав лапу к животу – как делают журавли, которых я видела на картинах. В свете луны кончики ее крыльев казались серебристыми и острыми, а ее тень – темной, почти цвета индиго.

– Это от бабушки с дедушкой, – сказала моя мать – птица.

Сначала я подумала: «Но бабушка с дедушкой умерли». Папины родители были уже в возрасте, когда он появился на свет, и обоих давно не было в живых.

Если только птица не говорила о… маминых родителях? Тех, кого я никогда не видела?

– Возьми эту коробку с собой, – сказала она, когда я наклонилась, чтобы поднять посылку.

– Взять с собой? Куда? – спросила я.

– Когда поедешь, – ответила она.

Я выпрямилась, а птица уже улетела прочь, пера в этот раз не сбросив.

Мне ничего не оставалось, как вернуться в гостиную. На секунду мне показалось, что все вокруг плавится, а цвета темнеют, как от высокой температуры. Окна и шторы вдруг стали бесформенными, мебель съежилась и вжалась в пол, а свет лампы превратился в мутную жижу.

Я пару раз моргнула – все cтало по-прежнему.

Я села на диван и вдруг почувствовала такую усталость, что заснула, даже не размотав до конца шнурок на коробке. Когда я открыла глаза, солнце уже вовсю плавило окна, а посылка все еще стояла рядом.

Она была настоящей. Она существовала и при свете дня. Я сделала медленный вдох и опустила пальцы на крышку.

8

Я до сих пор пытаюсь решить, что делать с коробкой. Прошла неделя с той ночи, когда моя мать в обличии птицы принесла ее. Меня убивает, что я не могу обсудить все это с Акселем.

Ну, теперь-то папа мне поверит?

Я вспоминаю, как он нахмурился, словно со мной было что-то не так.

Я сижу на диване, скрестив ноги, ровно над тем местом, где спрятала посылку. Ее содержимое – не просто перо, а нечто гораздо более значимое. Может быть, в этот раз он меня выслушает.

Я уставилась прямо перед собой на сияющую гладь фортепиано, как на кристальный шар, который должен был объяснить мне, почему мама стала птицей и что делать дальше. Последние несколько дней я ходила по дому и рисовала предметы, которые, мне казалось, что-то значили, но до пианино еще не добралась. С ним связано слишком много воспоминаний, а для воспоминаний нужен цвет.

Когда-то из этого инструмента лились звуки, заполняя наш дом. Когда в последний раз я слышала, как играет мама? Не могу припомнить – наверное, одно это должно было тогда заставить меня беспокоиться.

Теперь-то все кажется таким очевидным.

Год за годом я обещала, что уже «следующим летом» позволю ей научить меня играть, и за ее клавишами наконец воспарит вторая пара рук. Ей очень этого хотелось. Точнее, ей хотелось, чтобы это стало нашим с ней общим занятием. Я всегда представляла, как мы изучаем какой-нибудь очаровательный дуэт; мои руки ударяют по клавишам в басовом ключе, а ее – нежно перебирают ноты высоких октав.

Мама никогда не закрывала крышку пианино, и открытые клавиши поблескивали, как зубы. Она утверждала, что им нужно дышать. Но отец убрал ноты и захлопнул крышку. Пианино, которое стояло передо мной сейчас, было голым, неулыбчивым, траурно-черным.

Из пространства, где раньше стояли ноты – открытые на странице с тем произведением, которым мама занималась в тот момент, будь то соната или ноктюрн, – теперь смотрело мое черно-деревянное отражение. Когда я росла, то всегда хотела быть больше похожей на свою мать. На тайваньку.

4
{"b":"794170","o":1}