Ипполитов-Иванов в своих воспоминаниях краток: «Надо удивляться, как он мог творить при тех невозможных житейских условиях, в которых он находился, и сохранять в своих творениях свет и радость». Балакирев в сентябре 1883 года в разговоре с Кругликовым красочно описал обстановку в профессорской квартире: «Дом у него всегда полон разными курсистками, в кабинете у него юбки висят, жена всегда больна и спит, он же у себя дома точно в нахлебниках живет, где-то в углу, и то не в постоянном, а где случай поможет приткнуться. Бывали ли вы у него когда-нибудь? Ведь правда, ему негде просто заниматься; а если и найдется место, то не найдется времени и возможности: то жену может фортепиано, видите ли, разбудить, то курсисткам понадобится пульпультика по щечкам трепать как раз в то время, когда он нашел себе место и имеет расположение сочинять. Ведь это ужасно».
Действительно, в 1880-е Александру Порфирьевичу уже не приходилось оставаться дома ни в полном одиночестве, ни в обществе одного-двух временно бездомных друзей. Квартира во всякое время была населена. После женитьбы Дианина неудобное расположение комнат по две стороны коридора обнаружило свои плюсы: молодая семья смогла поселиться почти отдельно, не считая совместных обедов и чаепитий. В 1882 году появился на свет первенец Борис. Роды принимала Столяревская, которая тогда сидела без места и привычно обосновалась у Бородиных. Неожиданно для профессора она выказала себя толковой и опытной акушеркой. Крестным отцом стал Александр Порфирьевич. Вскоре для малыша взяли няньку Аришу.
Одно время у Бородиных жил также Василий Дианин с семьей, но поскольку Екатерина Сергеевна вздумала его «перевоспитывать», большого удовольствия совместное житье никому не доставило. Иногда ненадолго останавливалась невестка Александра Александрова.
Шурин Алексей жил у зятя до 10 января 1883 года, пока не устроился в Москве вместе с женой к некоему Митусову — управлять бывшей гостиницей Мамонтова. В октябре хозяин неожиданно продал гостиницу, и Лёка был водворен обратно под крыло Александра Порфирьевича. А тут в Голицынской больнице надумали лишить Екатерину Алексеевну ее даровой квартирки. И правда, дети давно выросли, встали на ноги, дочь — генеральша, а старуха-то стала ворчлива и полюбила критиковать больничные порядки. Первой мыслью Екатерины Сергеевны было перевезти мать к мужу, но тут Александр Порфирьевич взбунтовался и отправил жене вполне протопоповское, «горькое» письмо. Правда, через неделю он послал теще приглашение переселиться под его кров и подписался: «Любящий Вас всей душой сын Ваш А. Бородин». Но за эту неделю генерал успел принять все меры, чтобы Екатерина Алексеевна могла спокойно провести отпущенные ей годы там, где жила всю жизнь. Зять давно стал для старушки главной опорой. В январе 1884 года, собравшись было помирать, она отправила Александру Порфирьевичу очень красноречивое письмо: «Дорогой сын мой Александр Порфирьевич. В самую трудную минуту обращаюсь к Вам с усердною моею просьбою. Пишу, мое сокровище, что приходит конец мой!.. Катюша, я знаю, что не в состоянии будет распоряжаться и читать мое послание. А Алеша и того меньше. Он, я знаю, будет без ума. Прошу Вас и его не оставить своим утешением. Благодарю Вас, мой сын и благодетель, за Вашу любовь и внимание ко мне, которого, как я ни разбирала себе, ничем не заслужила. Советуйте Алеше не убиваться и не раздражать себя, это может повредить его глазу». Далее следовали четкие инструкции, как поступить с ее деньгами, акциями, закладными и движимым имуществом.
Самочувствие Екатерины Сергеевны колебалось в обычных пределах. На Святках мать напутствовала ее: «Как я рада, что ты хоть и через силу, а веселишься. Дерзай, милая, дерзай! Пора тебе встряхнуться. Как бы я хотела видеть тебя плясушую! А еще бы более желала видеть тебя в церкви иногда. Или бы даже когда на большой праздник можно бы и дома сотворить службу и молитву». Когда супруга жила в Петербурге, просыпаться в пять-шесть утра и садиться за работу становилось физически невозможно. Курбанов вспоминал: «Супруга Бородина… была очень умная, образованная, начитанная особа и притом превосходная пианистка, но, к сожалению, уже давно одержимая постоянными недугами, которые приковывали ее большею частью к постели, почему музыка ею была совершенно заброшена. Вставала она после трех часов дня, до какового времени шторы в ее спальне были всегда спущены и в доме царила тишина. Александр Порфирьевич очень заботливо и с большим вниманием относился к своей страдающей жене. Ложились спать они большею частью очень поздно, и благодаря болезни Екатерины Сергеевны вся их жизнь, а также хозяйство в доме шли в большом беспорядке и безалаберности…» Ни один мемуарист не запечатлел Бородину играющей с мужем в четыре руки. Изредка супруг участвовал в домашних ансамблях в качестве виолончелиста, но в фортепианных дуэтах ее партнерами становились другие.
Общая безалаберность не распространялась на вечерние чаепития, происходившие неторопливо, со вкусом, с соблюдением установленных правил. Тот же Курбанов оставил их описание: «За большим обеденным столом в одном конце сидела Екатерина Сергеевна, а в другом, противоположном, — Александр Порфирьевич. Он пил чай из маленькой, почти микроскопической, вроде кофейной, чашечки, которых он выпивал бесконечное количество, причем ему беспрестанно приходилось с передачей чашек беспокоить всех сидящих за столом. На мой вопрос, почему он не пьет сразу из большой чашки, причем не пришлось бы так часто никого тревожить, он мне ответил: «Видите ли, выпив десять таких наперстков и со всеми процедурами передачи и наливания, у меня остается впечатление, что я выпил бог весть сколько, а на самом деле выпито очень мало, следовательно, иллюзия многопития соблюдена и соблюдены также условия здоровья, так как питье в большом количестве мне запрещено».
Не менее тщательно обставлялось празднование именин Екатерины Сергеевны. Одну из торжественных церемоний запечатлел Михаил Гольдштейн. Сперва все домочадцы по очереди преподнесли генеральше подарки — пепельницы самых разных размеров и форм. Затем Бородин объявил с серьезным видом:
— Теперь следует чтение адресов и телеграмм.
Он вынул записную книжку и стал читать: «Такой-то — Сергиевская улица, дом № 81; такой-то — Выборгская сторона, Нижегородская улица, дом № 6», — и еще почти два десятка адресов. Домочадцы умирали со смеху, именинница умоляла «перестать дурить», но супруг был невозмутим:
— Чтение адресов окончено. Следует чтение телеграмм.
И зачитал с десяток телеграмм о поставках химических препаратов. После чего с абсолютно серьезным видом отбыл в лабораторию.
Когда супруга жила в Москве, по заведенному еще в 1860-е годы обычаю Александр Порфирьевич мгновенно переходил на здоровый «гейдельбергский» режим, Екатерину Сергеевну раздражавший (она называла его «богадельней»). В такие периоды обед подавался минута в минуту — об этом было кому позаботиться. Бородин по-прежнему часто писал жене письма. Новшеством был стихийно сложившийся график: сегодня пишет Роднуша (эксШарик), завтра Лиза, потом Павлыч, потом Лена — чтобы Рыбе (ее новое домашнее имя) каждый день было что читать. И все-таки град упреков со стороны Екатерины Сергеевны не иссякал, так что почти каждое письмо начиналось словами «простите, что так долго Вам не писал(а)». Один Сергей Сергеевич Протопопов проявлял в этом вопросе принципиальность: «Истинную любовь… только фарисеи доказывают многоглаголанием и многописанием».
Очень нетипично сложилась осень 1883 года: Екатерина Сергеевна весь сентябрь провела в Петербурге, пока 30-го числа не была посажена в поезд на Московском вокзале соединенными усилиями мужа, Павлыча и слуги Николая. Тут-то Бородин и принялся за Пролог! В конце октября Екатерина Сергеевна стала настойчиво звать его к себе, чтобы «сдать ее на железную дорогу» (доставить обратно в Петербург). Ее попытки заставили его поволноваться, хотя и были изначально обречены: ведь он ни разу еще не покидал академию в разгар семестра. В остальном переписка текла обычным порядком до самого декабря, пусть не без надрыва и связанных с ним литературных ассоциаций: «И меня, и Павлыча глубоко тронуло, до слез, простое, но картинное и полное чувства описание твоей ночи с 23 на 24 Ноября, у Мамы. Это подействовало на нас обоих в роде картин из Достоевского… Как мне захотелось тогда горячо, горячо обнять тебя и многострадальную «фигуру в белом», кладущую за нас земные поклоны, с теплою молитвою, не на одних устах, но и в сердце». Беспокоило его, почему москвички совсем не берут Ганю из института на выходные. Этот ребенок давно стал для него не чужим.