Бородин домой из Германии не спешил, шутливо оправдываясь: «Простите… извините… нечаянно…» Екатерина Сергеевна его и не торопила. Радовалась, что поживет хоть немного для себя, послушает хорошую музыку и побудет в обществе «милого старичка» (разумей Листа). К ней в Москву приехала Лена, но скоро отбыла в Давыдово. Взамен оттуда был немедленно вытребован Павлыч, едва проведший с молодой женой три недели. Добрейшая Екатерина Сергеевна в безмерном эгоизме больного и праздного человека не замечала собственной жестокости. Да и кто бы осмелился назвать ее жестокой? Разве не сокрушалась она денно и нощно о горестях брата, который в очередной раз потерял службу, сидел в долгах, чью семью гнали с квартиры? Разве по ее просьбе не хлопотал уже о новом месте для бедного Лёки Балакирев?
Нет, в жестокости ее никто не упрекал — по крайней мере в глаза. Лиза слала письма такого рода: «Милая, дорогая моя Рыбочка, простите меня, что так долго не писала… Я знаю, милая, что Вы теперь думаете про нас и про меня особенно: «отпустила своего Павлыча ко мне на какие-нибудь 3 дня и думает, что Бог знает что сделала и поэтому и писать мне часто не хочет», нет, хорошая моя, Вы верно так не думаете…»
Бородин вел переписку не только с Екатериной Сергеевной. Анка Калинина окончательно ушла от мужа, забрала сына, постановила жить своим трудом и устроилась в Москве сразу в две редакции. Не без влияния «Средней Азии» в ее обращенных к Александру Порфирьевичу строках в полную силу зазвучала теперь восточная тема:
«Мы теперь с Колей одни, en famille[33], я испытываю при этом крайне приятное чувство своего очага, без посторонних, несимпатичных личностей… Случалось ли Вам быть в Татарской улице, в Замоскворечьи? Наверно нет. Вот в этой-то азиатской улице, в доме Ломакина я раскинула свой кочевой шатер. Эта оригинальная улица действительно имеет свой тип: по ней бегают бритые татарчата в ермолках; у ворот по праздникам сидят татарки в странных, шитых золотом и серебром костюмах. Перед нашим домом татарская мечеть; в окно видно ее красный стройный минарет, резко выделяющийся от виднеющихся позади его куполов храма Спасителя. Вечером на закате солнца на балкончик выходит муэдзин и заводит свою заунывную молитву… Странное, необычайное чувство, не лишенное приятной грусти, испытываю я, когда вечером, работая у окна моего кабинетика, я слышу эту своеобразную песню и вижу темную фигуру татарина на балкончике».
Верная своему обещанию быть всегда полезной Александру Порфирьевичу, Анка в начале лета мужественно навещала в Москве Екатерину Сергеевну. Да только дольше четверти часа не могла высидеть — невыносимо тяжела была ей обстановка у «бедной-горькой» — и убегала, отговариваясь занятостью. В качестве летнего пристанища она присоветовала Бородиным дом своего брата Николая в Крапивенском уезде Тульской губернии, у станции Житово (или Житовка, в 15 верстах от Ясной Поляны). Лодыженский был назначен консулом в Болгарию, жил с семьей в недавно освобожденном от турок Рущуке и с радостью согласился уступить на лето свою «избу» Бородиным. После четырнадцатилетнего перерыва Бородины снова оказались в одном из многочисленных имений Лодыженских.
Александр Порфирьевич с Ганей прибыли в Житовку на разведку 11 июля и сразу же вызвали к себе Екатерину Сергеевну. Место было высокое, открытое, со всех сторон продуваемое. К услугам дачников имелись коровы, куры, лошади, тарантас, овощи с огорода, запасы ржаной муки и — рояль. Екатерине Сергеевне имение так понравилось, что она повела разговоры: не свить ли свое гнездо по соседству? Ее неприхотливый муж был вполне доволен крапивенским житьем-бытьем, соорудил себе нечто вроде конторки, наладил освещение и принялся за Второй квартет.
Работа над новым квартетом шла давно, существовала уже некая не дошедшая до нас «старая партитура», которую Бородин теперь извлек на свет и принялся шлифовать сочинение. Второй квартет он посвятил Екатерине Сергеевне — 10(22) августа Бородины праздновали двадцатилетие объяснения в любви в Гейдельберге, да и свадьба Дианиных навевала мысли о собственной молодости. В лирической первой части слышатся отзвуки каватины Кончаковны, в фантастическом скерцо появляется тема вальса. Воспоминанием о событиях 1861 года звучит прекрасная третья часть квартета — Ноктюрн, в которой голосу любимого инструмента Бородина, виолончели, отвечает высокий голос первой скрипки. Венчает сочинение порывистый и страстный финал.
Когда Александр Порфирьевич писал партитуру, Екатерина Сергеевна все время была где-то рядом, гулять она далеко не ходила. Погода быстро испортилась, зарядили дожди, и вся семья — Бородины, Лена и Ганя — приспособилась проводить дни на крыльце, загородившись от непогоды зонтиком и специальным образом привязанной дверью. Точнее, так предпочитала проводить время Екатерина Сергеевна, а остальные составляли ей компанию. Гане было уже не меньше тринадцати. Несколько лет назад она знала только «котлетную польку», теперь же играла на фортепиано много и с увлечением. Прямо на листах партитуры квартета Бородин выписывал для нее гаммы и аккорды — объяснял музыкальную теорию.
В августе Второй квартет был окончен. Осенью Бородин добавил в партитуру кое-какие исполнительские указания и отдал выписать из нее партии. На «музикусов» квартет впечатления не произвел. Отзыв Римского-Корсакова гласил: «Милый, но не бог весть что». Стасов по-прежнему был холоден к камерной музыке. Когда «Русский квартет» 26 января 1882 года впервые исполнил новое сочинение в концерте Русского музыкального общества, когда он же повторил его в зале гостиницы Демута и когда 11 декабря его сыграл руководимый Леопольдом Ауэром превосходный квартет РМО, русская пресса хранила гробовое молчание. Успех премьеры, многократные вызовы автора — ничто не побудило критиков его нарушить. Даже Кюи пять лет ждал, чтобы написать о шедевре друга рецензию, увы, посмертную. Лишь «Новый музыкальный журнал» в Лейпциге, имевший корреспондентов среди немецкой диаспоры Петербурга, поместил положительный отзыв.
Окончив в Житове Второй квартет, Бородин тут же принялся за «Князя Игоря»: довел до конца оркестровку каватины Кончаковны. Оркестровать Половецкий марш он опять не успел — настигла осень, а с ней явился призрак Порфирия Григорьевича.
К началу осени приехали из Болгарии Николай Николаевич Лодыженский с женой и дочерью, и 7 сентября, не наговорившись с друзьями, Бородины отбыли в Москву. Там Александр Порфирьевич едва успел побывать в консерватории. После долгих суматошных сборов при хлопотливом участии жены и тещи он прибыл к петербургскому поезду, как всегда, впритык. Сам побежал за билетом, а Лену с носильщиком отправил занять место в вагоне и поставить багаж. Почему-то они разминулись, только в Химках Бородин нашел в поезде свои вещи, занятое место и убедился, что Лено не увезли в Петербург. Та в Москве ждала от него письма сама не своя. Хотя и заверили на вокзале, что «барин с усами сел», всё боялась, не пропал ли чемодан с рукописями «Игоря».
Дома встретили, по порядку: Павлыч, две его собаки, Лизутка, Саничка Готовцева, лакей Николай, Лина Столяревская (в очередной раз потерявшая место акушерки и вернувшаяся в приживалки) и все кошки. Кавардак царил неимоверный. Давно и безнадежно влюбленная в Дианина Лина не могла простить ему женитьбы и устраивала всяческие демонстрации, да еще стала интриговать против другой поклонницы Шашеньки — Готовцевой, претендуя занять ее место экономки. Виновнику этих страстей тем временем предложили кафедру органической химии в Варшавском университете, что произвело в женском царстве переполох. «Мой маленький домашний мирок рассыпается — отъезд Павлыча тяжело отзовется мне», — пророчила из Москвы Екатерина Сергеевна. Молодожены всерьез собирались сбежать из-под профессорского крылышка; Дианин видел: Лизе, ожидающей ребенка, пошла бы на пользу более спокойная обстановка. На Александра Порфирьевича склоки домочадцев действовали тяжело. Конечно, он всех помирил, насколько можно, успокоил, но Столяревская была подобна вулкану, всегда готовому на неожиданности. Особенно когда с возвращением из Москвы Ленб претенденток на заведование хозяйством стало три.