Через неделю приехали Екатерина Сергеевна, Столяревская, Дианин и 43- или 44-летняя Дуняша, на которой Николай недавно женился по страстной любви и очень страдал, когда Екатерина Сергеевна и ее горничная жили врозь с мужьями. Дианин, доставив дам, отбыл в Давыдово за вещами, а в Соколово начались метания. Самочувствие Екатерины Сергеевны от поездки на пароходе и от близости Волги резко ухудшилось. Домочадцы хотели срочно отправить ее с Лизой и Дуняшей в Давыдово, Хомутова предложила уехать чуть дальше от реки в имение ее сестры Ольги… В итоге с места никто не двинулся. К середине июля Шашенька доставил давыдовское фортепиано, и Александр Порфирьевич засел за женский хор «Ты помилуй нас, не во гнев тебе…» и за продолжение сцены бунта Галицкого.
Бурное настроение этой сцены гармонировало с окружающей обстановкой. Среди живших у Хомутовых барышень была молодая, веселая и очень музыкальная гувернантка Елизавета Викторовна Ногес-де-Рюитор. Вопреки фамилии — не из Парижа, а из Курска, совсем не знавшая или не очень хорошо знавшая французский. Симпатия вспыхнула мгновенно и, увы, не укрылась от глаз бдительной хозяйки. Когда через Столяревскую до Елены Федоровны дошли слухи о недовольстве дачников, та в оправдание написала Александру Порфирьевичу: «Считая Вас за умного и деликатного человека, я не могу предположить, что Вы меня обвиняете в том, о чем я даже и не думала и на что не имела никакого права, а именно: будто я за Вами следила, подглядывала и тому подобные вещи, о которых лучше умолчать… мне бы очень хотелось узнать, из чего можно было это заключить? Уж не из того ли, что я становилась на сундук, но ведь я это делала для того, чтоб узнать, в своей ли Вы комнате, и потом уже входила… Что же касается до моей антипатии к Елизавете Викторовне, то ведь это дело вкуса, и мы могли с ней не сойтись и иметь свои счеты…»
Вопреки комичным обстоятельствам чувства были нешуточными. Осенью Елизавета Викторовна получила от Бородина его фотографию и приглашение на премьеру Первого квартета. К премьере она не успела, но в январе 1881 года приезжала в Петербург повидаться. Вскоре Александр Порфирьевич получил от нее из Москвы такие строки: «Сейчас только получила твое письмо, моя радость; ты пишешь, что тебе было грустно после моего отъезда, — но что делать — я буду жить надеждой на лето. Не буду описывать тебе то чувство, с каким я оставляла тебя, скажу только одно, что до сих пор не могу придти в себя совершенно, не могу даже не только читать, но даже вышивать твоей рубашечки, положительно все из рук валится, сегодня мне особенно нездоровилось, так, что я почти не вставала с постели, а завтра пойду на студенческий бал, может быть будет лучше… Простите мне, моя радость, что я капризничала и злилась последние часы перед отъездом, меня злили не твои слова, а всё и все — каждый прохожий, каждый нищий казался мне таким счастливым в сравнении со мною; все они оставались в Петербурге, может быть, не имея даже там никакой привязанности, а я должна была уезжать и оставлять все, все то что только есть самого дорогого у меня на свете и что дороже мне моей собственной жизни — и до этого никому не было дела… Сколько раз на улице мне хотелось броситься к тебе и зарыдать, но я и этого не смела делать, и меня еще более начинало все злить… Пиши же мне поскорей, мой дорогой дитёнок, да побольше о себе».
Летом они сговорились встретиться в Курске, где Бородин всегда мог остановиться у Кудашева или Чуриловых, но планы неожиданно изменились. Елизавета Викторовна взяла место гувернантки в Ростове-на-Дону, и в ответ на очередное его письмо — как обычно, «короткое и сухое», — полетело в Петербург очаровательное послание: «С каким нетерпением, дорогой Александр Порфирьевич, я ждала от Вас письма, чтобы по душе поговорить с Вами, уже сколько времени, как я была лишена этого удовольствия. Дело в том, что, откровенно говоря, мне надоела уже отчасти кочевая жизнь и хотелось бы лучше оседлой, дома же жить скучно, следовательно один исход — выйти замуж, но Вам ведь известно, что я люблю… и замужество по любви для меня — немыслимо, а самое лучшее за первого встречного, который уже представился. Нужно Вам сказать, что я живу у купца, вдовца, имеющего одного 8-летнего сына, и вот этот-то купец влюбился в меня по уши в тот самый момент, когда я первый раз переступила порог его квартиры. Развит он мало, образован еще менее, пожалуй еще менее, чем я, если это только возможно. — Торговли у него никакой нет, он служит только агентом четырех обществ, а именно: в пароходстве «Дружина», «Волга», потом еще у Рогозина, минеральное масло, и у Шаповалова; содержание он получает хорошее, 8 тысяч, а года через три будет получать 15 тысяч».
Кажется, Бородин вздохнул с облегчением, да и посмеялся: оказывается, в Ростове, где он отродясь не бывал, общество судачило о его романе с… Дарьей Леоновой. Переписка его с новой знакомой продолжалась. Елизавета Викторовна — теперь Закурдаева — была абсолютно счастлива. Через четыре года у нее было уже трое прелестных детей.
Раньше всех уехали из Соколова Лиза и Шашенька: Лиза собралась поступать на Педагогические курсы. Тем летом молодые люди стали женихом и невестой. Бородина помолвка радовала, Екатерину Сергеевну — раздражала. До такой степени раздражала, что в конце сентября Бородин разразился нехарактерной для себя огромной отповедью: «И в Писании сказано: оставит человек отца своего и матерь свою и прилепится к жене своей и будет два плоть в едину… Прости, но у тебя какое-то соревнование с Лизуткой и какой-то зуб против Павлыча; ты хочешь, чтобы он отдавал тебе столько же внимания, интереса и пр., сколько Лизутке. Да разве это возможно? Разве можно претендовать на это?.. Признаюсь откровенно, я ужасно не люблю, когда ты начинаешь «жить своим внутренним миром» — это значит, что ты сидишь на кровати, бессовестно много куришь и думаешь всякие мерзости или о себе, или о других, ставишь себе разные «нравственные мушки» или собираешься ставить их другим. В конце концов ты расстроишь себя, начинаешь хандрить, пилить Павлыча или Дуняшу… Терпеть этого не могу».
12 сентября в качестве «первого взмаха крыльев для поднятия себя с целью перелета на зиму» было отослано из Соколова в Давыдово фортепиано. 16-го Бородин отправил в Москву Екатерину Сергеевну с Дуняшей и вызвавшейся проводить их милой Елизаветой Викторовной. Сам он 19-го отбыл на пароходе «Отважный», имея в кармане последние 12 рублей, и те занятые у Хомутовых. Неспокойное лето принесло слишком мало музыкальных плодов. Ученик Бородина, врач и баритон-любитель Владимир Никанорович Ильинский, недавно сочетавшийся узами брака, мечтал стать отцом сына по имени Игорь и гадал, который из Игорей явится на свет раньше. В 1880 году родился Игорь Владимирович Ильинский — появление бородинского «Игоря» снова откладывалось.
Осень традиционно встретила холодом в квартире, сыростью и гриппом. Доброславин уехал в Киев для борьбы с эпидемией сыпного тифа, и Бородин временно взял на себя обязанности ученого секретаря академии. Постепенно начались занятия, шла подготовка к концертам Кружка любителей музыки и к «семейному» вечеру в пользу слушательниц Женских врачебных курсов, прошедшему 12 ноября в переполненном зале Кононова. Пела Веревкина, играл скрипач Галкин, Бородин дирижировал хором курсисток и был шесть или семь раз вызван на поклоны. Вопреки страшной тесноте танцы продолжались до трех часов ночи.
Еще в сентябре Римский-Корсаков сыграл свою до того сберегавшуюся в тайне «Снегурочку» Балакиреву, Стасову и Бородину. В полной мере ее тогда оценил только один из всех троих — Бородин. А 4 ноября Мусоргский целиком играл у Тертия Филиппова «Хованщину». Собралось довольно большое общество, были Балакирев, Кюи, но не было Римского-Корсакова. На автора так и накинулись с требованиями сокращений и переделок — для Мусоргского нападки давних и новых друзей стали катастрофой. Нс было в живых Авдотьи Константиновны, чтобы обнять и расцеловать его, как в день, когда он играл у Бородина «Бориса Годунова». Александр Порфирьевич скорее всего присутствовал, но ругал он, ободрял или молчал, скрыто завесой тайны. У них с Мусоргским («родных братцев», по выражению Стасова) была загадочная дружба. Очень доверительная — Бородин чуть не первым осознал серьезность проблем Мусоргского с алкоголем, — явно отразившаяся в музыке, но совершенно не запечатлевшаяся в переписке. Только воспоминания Варвары Комаровой (Стасовой) свидетельствуют о том, как часто Мусоргский и Бородин играли то в четыре, то в три руки (первый играл, второй подыгрывал отдельные голоса) и как неподражаемо пел Модест Петрович арию Кончака.