К своему генеральству Бородин относился до того спокойно, что иногда подписывал письма «Генераша-замараша». Оказавшись не в дворянской усадьбе, как бывало раньше, а среди работящей семьи священника, он с удовольствием помогал в уборке сена и другой подобной деятельности. Большинство местных обитателей не подозревали о его чине и между собой звали безотказно лечившего их генерала «толстым фершалом». В 1879 году Бородин сперва приехал в деревню только с воспитанницами: Екатерина Сергеевна задержалась в Петербурге, затем в Москве у матери. Муж сообщал ей: «Мы жили и живем тут ведь попросту; по выражению Тургенева, совсем опростились». Опрощение по-толстовски для русской интеллигенции еще было делом будущего, но Тургенев уже успел написать о нем в романе «Новь» (1877), а Бородин успел роман прочитать. Он был бесконечно далек от того, чтобы бросаться претворять в жизнь чьи-то идеи. Просто для сына Авдотьи Константиновны само собой разумелось: коли все дианинские работники заняты в поле, ничего страшного не случится, если профессор и его воспитанницы сами уберут постели, вытрут пыль и подметут пол.
Об этом деревенском житье Римский-Корсаков много лет спустя рассказал в «Летописи» весьма причудливо, как он смутно помнил по рассказам друга: «Уже несколько лет подряд Бородины уезжали на дачу в среднюю Россию, кажется, преимущественно в Тульскую губернию. Жили они на даче странно. Нанимали ее обыкновенно заочно. Большей частью дача состояла из просторной крестьянской избы. Вещей с собой они брали мало. Плиты не было, готовили в русской печке. По-видимому, житье их бывало пренеудобное, в тесноте, со всевозможными лишениями. Вечно хворавшая Екатерина Сергеевна почему-то ходила на даче все лето босиком. Но главным неудобством такого житья-бытья было отсутствие фортепиано. Свободное летнее время протекало для Бородина если не совсем бесплодно, то, во всяком случае, мало плодотворно… Так-то странно складывалась жизнь для Бородина, а между тем чего бы, кажется, лучше для работы, как не его положение вдвоем с женой, и с женой, которая любила его, понимала и ценила его громадный талант». Если супруга Александра Порфирьевича и правда ходила босиком, она могла подражать в этом «опростелой» Марианне Синецкой из тургеневской «Нови».
В остальном в присутствии Екатерины Сергеевны семья вела более привычный образ жизни. Спать ложились с рассветом, перед этим основательно закусив в обществе самовара. В июле 1878 года Бородины и Дианины распевали хором очередное пародийное сочинение, музыка которого не сохранилась, — «Песню о стороже села Давыдова Василии Поченом, крестьянина того же села Ионы Дмитриева Акилова собаке Морозке и приезжих господах»:
…Стал старик и наблюдает,
В окна к господам глядит:
Барин спит совсем, зевает…
Барыня, гляди… курит;
Вишь, поди-ка, стол накрыли;
Самовар на стол тащат;
Чаю, значит, заварили;
Яицы никак варят; —
Вот житье-то им сердешным,
По ночам и то едят!
Им не то, что нам-то, грешным,
А поди вот ты: не спят!..
Бессонница Екатерины Сергеевны, которую обязаны были разделять домочадцы, мучила воспитанниц до такой степени, что они не забыли этого до конца дней своих. Бородин по-прежнему режима жены не одобрял, но поделать ничего не мог, так что часов до трех ночи «служил Аполлону». По утрам в деревне можно было и поспать, не опасаясь, что в девять или даже в восемь часов явится кто-нибудь из коллег по срочному делу.
Екатерина Сергеевна много гуляла, но только по деревне. По воскресеньям устраивались любимые обоими супругами танцы, во время которых Бородины сменяли друг друга за фортепиано. Общительная Екатерина Сергеевна радовалась: «Публики под окнами и в комнатах бездна. Хоровое пение с пришлыми девицами тоже совершается по праздникам». Ее письма дают представление о том, в какой обстановке Александр Порфирьевич сочинял путивльские сцены «Князя Игоря»: «Представьте себе такую картину: жаркий день, мы сидим на задах у только что скошенного сена. Саша пишет ноты, Лена и Ганя шьют, я вяжу — все сидят на сене — а возле Митя-пастух, корявый, но добрый малый, по моему наущению, режет моими новыми ножницами у себя ногти на ногах и на руках! — Другая картина: я сижу на скамейке, перед домом, Ганя с книжкой возле меня, — передо мной, на коленах Василий — Ермилов, одной рукой держится за мою коленку, другой жестикулирует. Подъезжает Никола [Дианин], возивший снопы с поля, и похищает меня из-под самого носа Василия Ермилова». Сколько было у нее радостей — деревенские дети, которым она читала стихи, и не менее пяти котов и кошек с котятами. Но наступала осень, и вспоминала она мудрость младшей воспитанницы: «Правду говорит Ганя, что в жизни все расставанье или утрата…»
С семьей Дианиных Бородины жили дружно, обед гостей иногда даже совпадал с ужином хозяев. Бородин восхищался Павлом Афанасьевичем: «Это такая воплощенная простота, доброта и теплота, какую я себе могу представить только в человеке, вышедшем из народа, но никогда не выходившем из народа. Сколько в нем врожденной, тонкой, настоящей — не буржуазной европейской, — деликатности, любезности, простоты без всякой приниженности, услужливости без низкопоклонства». А до чего восхищал его младший из Дианиных, Николай: «Как я любуюсь им! Вот образец здорового во всех отношениях русского парня — умный, способный в высшей степени, деятельный, работящий, умелый на все, за что ни примется, а принимается он за многое, чуть не за все. А что за сила! Надобно видеть, когда он молотит, пилит, дрова рубит, — сердце радуется. Не много мужиков с ним потягаться могут. И как он всегда сейчас отыщет дело, и все полезное, нужное! Не успеет воротиться из лесу, с охоты — глядишь, уж молотит, да как! Небу жарко!.. Совсем Илья Муромец — давай Бог ему здоровья, славный мальчуга!»
Провожая Николая в город, вздумали петь «Прощание охотника» и другие песни Мендельсона для мужского хора, сколько помнили наизусть. Екатерина Сергеевна и Александр Порфирьевич исполняли партии теноров, Федор и Николай — басов: «А слушателей-то, что слушателей было! Чуть окна не высадили. Мы уж отворили окна-то, из предосторожности. Сначала показались в них только макушки голов, потом и целые головы, а там глядишь головы-то очутились уж в комнате, а на окнах-то локти, да груди (это значит уж очень увлеклись, слушая музыку-то, почитай в горницу влезли!). Да слушают-то не просто, а с замечаниями — это де лучше, а вот то хуже». То же самое произошло по прибытии фортепиано: «Давыдовское общество, разумеется, не преминуло выказать живейший интерес к этому продукту европейской культуры. С утра — и взрослые, и дети, — не отходили от окон, как и в прошлом году. Мальчишки отрядили караул, который зорко сторожил нас и обязан был немедленно дать знать, кому следует, что «заиграла музыка». Иллюстрацией к этим событиям с некоторой натяжкой может служить хранящаяся во Владимире картина Наркиза Николаевича Бунина «Незваные критики» (1884).
Не всегда звучал Мендельсон. Василий Ермилов, упрашивавший Бородина взять его «на выучку», слышал, как профессор под собственный аккомпанемент пел из «Камаринской»: «Февраля 29-го целый штоф вина проклятого…»
Случались и разные другие события. В июне 1878 года в Филяндине приключился страшный пожар, перекинувшийся на Давыдово. Бородины едва успели выбраться из дома и от сильного жара ушли в поле, где у Екатерины Сергеевны случился приступ агорафобии (боязни открытого пространства). Найдя пристанище для женской половины семьи, Бородин с Шашенькой Дианиным отправились поискать и себе ночлега. Они нашли его в церковной сторожке и не без удобства расположились в хранившихся там гробах, на что Александр Порфирьевич философски заметил: