Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Andante Второй симфонии — само совершенство. Стасов прав: голос валторны в сопровождении аккордов арфы в самом деле звучит будто голос эпического певца Баяна. Сказание далеко не бесстрастно, музыка то трепетна, то достигает удивительной полноты чувств. Финал же действительно праздничный. Его начало слегка напоминает «Мефисто-вальс» Листа (сцену в деревенском кабачке), но масштабы части совершенно иные, а эпизод языческой тризны дышит какой-то древней мощью. Вся часть буквально изобилует музыкальными темами, которые рождаются одна за другой (возвращается и мотив «половецких труб» из первой части).

Вторую симфонию принято называть «Богатырской». Однако Бородин, вскормленный в балакиревском кружке на музыке Берлиоза и Листа, твердо знал: литературная программа — вещь обязывающая, ей нужно следовать строго. Эта уверенность звучит уже в его рецензиях 1868 года. Посему свое детище Александр Порфирьевич называл «Симфония № 2 си минор» и никак иначе. Другое дело Стасов, так и сыпавший эпитетами: «Львица», «Богатырская». У Владимира Васильевича была легкая рука, ведь даже случайное выражение «Могучая кучка» накрепко привилось. Привилось и название «Богатырская симфония» — вопреки всей комичности богатырства в оперетте Бородина и его романсе «Спящая княжна». У Стасова, впрочем, были свои резоны. В отличие от Александра Порфирьевича и других музыкантов он, скорее всего, видел эскиз Виктора Михайловича Васнецова «Богатырь» (1870) и следил за созданием картины «Богатыри», оконченной лишь в 1898 году. Да и комплекция Александра Порфирьевича давно располагала к размышлениям о «богатырских пирах».

Считается, что Бородин соглашался с определением Стасова, поскольку он с ним не спорил. Читая лекции четыре дня в неделю, он легко мог бы наговорить и больше, и громче вечно «шумевшего» критика, почему же не спорил? Ответ находится в одном из первых стихотворений в прозе Ивана Сергеевича Тургенева — «С кем спорить…»: «Спорь с человеком умнее тебя: он тебя победит… но из самого твоего поражения ты можешь извлечь пользу для себя. Спорь с человеком ума равного… Спорь с человеком ума слабейшего… Спорь даже с глупцом… Не спорь только с Владимиром Стасовым!»

Финал симфонии был готов менее чем наполовину, когда Бородины вновь отбыли в Давыдково. Лето 1871 года сложилось удачнее. Холеры в Москве больше не было, а на фобии Екатерины Сергеевны нашлась управа в лице молодого скрипача, студента Московской консерватории Якова Сергеевича Орловского. Любя музыку, Бородина все же нуждалась для игры в стимуле — хотя бы одном благодарном слушателе. Супруг эту роль в свое время сыграл, но, видимо, из нее вырос. Иное дело новые знакомые. Началось ежедневное разыгрывание скрипично-фортепианных дуэтов, часто перераставших в трио, в которых Александр Порфирьевич исполнял партию виолончели. Вновь зазвучали в доме Бетховен и Шуман. Спасенная от праздности, Екатерина Сергеевна воспрянула духом, забыта и страхи, и недомогания. «Милый Яша», «твоя прелесть» называл Бородин в письмах жене своего избавителя. Он даже загорелся идеей перевести Орловского в Петербургскую консерваторию и повел разведку через новоиспеченного профессора Римского-Корсакова. Но учеба там оказалась для Орловского невозможной из-за очень высокой платы (200 рублей в год). Он остался в Москве и впоследствии преподавал музыку в самых разных учебных заведениях, от кадетских корпусов до Сущевского женского училища. До конца жизни Екатерины Сергеевны Орловский оставался ее верным другом и помощником.

Итак, дачная жизнь наладилась. Бородин спокойно и неторопливо занимался оркестровкой первой части симфонии. От кого-то из знакомых он узнал, что в двух или трех километрах от них в поселке Жуковка обитает на даче Кашкин, нагрянул к нему без предупреждения — и начались совместные пешие прогулки по живописным берегам Сетуни. Кашкин преподавал в Московской консерватории теорию музыки и фортепиано. Он был профессионалом высокого класса и достойным Бородина собеседником.

20 августа в Киеве открылся Третий съезд русских естествоиспытателей, на котором Бородин должен был выступить с докладом. Материалов было предостаточно — исследование альдегидов продолжалось. Александр Порфирьевич собирался ехать в Киев вместе с Екатериной Сергеевной и уже достал льготные железнодорожные билеты, но на съезд почему-то не попал. 22 августа Бородины начали укладывать вещи и 23-го переехали с дачи к Ступишиным. Нет никаких сведений о резком ухудшении состояния жены, из-за которого поездка Бородина в Киев оказалась невозможной. Вероятнее всего, Екатерина Сергеевна просто стала тяжела на подъем, долго откладывала сборы, пока совсем не раздумала ехать, а муж ее в очередной раз принес науку в жертву… и снова не музыке (у Ступишиных ему вряд ли хорошо работалось). Впереди была очередная долгая разлука с женой: может быть, еще одна зима в одиночестве?

15 сентября Бородин вернулся в Петербург и с головой ушел в заботы о лаборатории: починка мебели, дверей и замков, покраска стен, подведение водопроводных и газовых труб — всё требовало хозяйского глаза. Не иначе как с воспитательными целями писал он в Москву, что стал здоровее, бодрее, не устает — а всё потому, что рано поднимается, по немецкой поговорке: «Утренний час — золотой час». Письма никакого воздействия на Екатерину Сергеевну не оказывали, «ступишизм» цвел с новой силой. Оставалось только взывать: «Бога ради не скаредничай и катайся больше по воздуху. Просто возьми извозчика по часам и вели себя возить не торопясь, куда глаза глядят».

Сообщения, как много он успевает в академии, чередовались с жалобами на ревматические боли и отсутствие времени на музыку, но факты неумолимы: в середине октября была окончена симфония, кроме «самого хвостика финала», а вскоре и «хвостик» явился. Восприемниками Второй стали «Модя, Корея и Н. Лодыженский», не говоря о Кюи. Жительство Римского-Корсакова в «коммуне» с Мусоргским Бородин одобрял: «Влияние их друг на друга вышло крайне полезное. Модест усовершенствовал речитативную и декламационную сторону у Корсиньки; этот, в свою очередь, уничтожил стремление Модеста к корявому оригинальничанью, сгладил все шероховатости гармонизации, вычурность оркестровки, нелогичность построения музыкальных форм, — словом, сделал вещи Модеста несравненно музыкальнее». Кюи без отдыха писал ноты и фельетоны, Лодыженский сочинил еще один романс. Все энергично работали. Не хватало только Балакирева, который весной впал в апатию и совсем отдалился от друзей. Ходили слухи, что он сошел с ума, но это было преувеличением. Как и то, что Милий Алексеевич совсем забросил музыку. Среди состоявшихся композиторов ему стало неуютно — а вот арфист Императорских театров Иван Александрович Помазанский в то самое время сочинял под его руководством Увертюру на русские темы (или скорее Балакирев ее сочинял, водя рукой Помазанского и не допуская возражений). В следующем году Балакирев устроился на Варшавскую железную дорогу.

Анка Калинина с новорожденным сыном Колей уехала в Турово. В долгой разлуке с Александром Порфирьевичем она в следующем году в Маковницах начала поэтический цикл «Песни разбитой любви» и продолжала писать стихи в различных имениях Лодыженских и Калининых, в лежащем ныне на дне Рыбинского водохранилища Коротнево, в вагоне Рыбинско-Бологовской дороги…

У Бородина тоже появились новые заботы. В Петербург с ним отправили воспитанницу Лизу. Он еще мало знал эту девочку, почти чужую ему, но едва ребенок оказался на его попечении, все стало меняться. Лиза легко поладила с доброй Авдотьей Константиновной. Катерина Егоровна взялась учить ее шить и вязать, а девочка читала ей вслух, повторяла пройденное еще в Москве из Священной истории и очень красивым почерком выводила строки своих первых писем «милой Катерине Сергеевне». Бородин переживал, что ребенок все-таки много болтается без дела, урывками давал уроки арифметики. Прошел месяц — и он восстал против намерения Маши Ступишиной поселиться в его квартире, поскольку та плохо относилась к девочке. «По-моему, у Лизы много такта, сметливости, характера и практического ума», — написал тогда Александр Порфирьевич жене. Он отыскал для девочки единственное в столице учебное заведение, куда принимали детей всех сословий и давали знания практически в объеме гимназии — Еленинское училище, в котором в 1875 году станет преподавать Балакирев. Пройдет два года, Бородин придет забрать Лизу на выходные, увидит у нее на плече красный бант (она целую неделю получала одни пятерки!) и… «грешный человек, ёкнуло у меня родительское сердце и глаза (стыжусь, ей-ей стыжусь) покраснели — от насморка». Второй раз муза истории видит Бородина плачущим: первый случился в Италии при криках «Да здравствует Гарибальди!».

44
{"b":"792457","o":1}