Концерт и подготовка к нему пришлись на время, когда Бородин занимался Andante — третьей частью Третьей симфонии. Дельфина никак не могла закончить вышивать ему накидку для кресла (наверное, отвлекалась на мысли о некоем влюбившемся в нее молодом человеке, похожем на жабу). Но отсутствие накидки не мешало Александру Порфирьевичу сочинять. Главное, что в начале декабря он покончил с председательством в Комиссии по аптечной трате. Кюи 18 декабря вновь направил стопы в Бельгию — Бородину о поездках пришлось забыть. К Рождеству, не приняв обычного участия в студенческих святочных забавах, он отбыл в Москву к своей страдалице и оставался там до Крещения.
Екатерина Сергеевна услышала в его исполнении новое Andante. Слышали эту часть и Доброславины. Мария Васильевна записала воспоминания о Бородине в 1925 году, но при чтении кажется, будто эта сцена все еще стояла у нее перед глазами:
«Его охлаждение к «Игорю» после всего написанного им для оперы огорчало всех страшно; но говорить с ним об этом было нельзя; ему это всегда было неприятно. Такой период охлаждения к «Игорю» был и в зиму его смерти. «Игоря» он бросал и возвращался к нему несколько раз… Помню, пришел он к нам однажды неожиданно к обеду, после которого мы, видя его в хорошем расположении духа, заговорили об «Игоре». По обыкновению, ему это было неприятно, и он рассердился:
— Вот, — сказал он, — я пришел к вам сыграть одну вещь, а теперь за то, что вы мучаете меня с «Игорем», я и не сыграю.
Тогда мы стали просить прощения, давали слово никогда ничего об «Игоре» не говорить и умоляли его сыграть. И он сыграл. Это было Andante к третьей симфонии. Оказывается, что, кроме меня с мужем и А. П. Дианина, этого Andante никто не слыхал. Он сам сказал, что он его еще никому не показывал и оно у него не записано. Оно и не было записано и так и пропало для музыкальной славы России. Как жаль, что его не слышал А. К. Глазунов. Со своей колоссальной памятью он восстановил незаписанную увертюру «Игоря» и наверное восстановил бы и это Andante.
Это была тема с вариациями. Тема суровая, «раскольничья», как он ее назвал. Сколько было вариаций, я не помню, знаю только, что все они шли crescendo по своей силе и, если можно так выразиться, по своей фанатичности. Последняя вариация поражала своею мощностью и каким-то страстным отчаянием.
Я не особенно люблю эту музыкальную форму; мне она кажется деланной, искусственной, а потому иногда утомительной и скучной. Но у Александра Порфирьевича в его своеобразной, ему присущей гармонии это было так хорошо, что мы с мужем только переглядывались и млели от восторга. Он видел, какое впечатление это производит на нас, играл много и, играя, намечал инструментовку… Не помню, в каком месяце это было; но, вероятно, незадолго до его кончины, потому что за фортепиано я видела его в последний раз».
Вариаций Бородин не писал со времен трио «Чем тебя я огорчила», то есть с 1854 или 1855 года! В 1925 году Сергей Дианин показывал Марии Васильевне якобы «раскольничью» тему, записанную в Павловском Посаде, но она затруднилась ответить, та ли это тема, которую она слышала в исполнении Александра Порфирьевича в последнюю зиму его жизни. В любом случае трудно отделаться от мысли, что сочинение траурного «раскольничьего» Andante связано со смертью Листа и с концертом его памяти. Обоим Доброславиным пришла на память сцена самосожжения раскольников из «Хованщины», но 9 января 1886 года, когда Эдуард Гольдштейн дирижировал первым, любительским исполнением этой оперы, Бородин был в Бельгии.
Александр Дианин говорил сыну, что он медленной части Третьей симфонии не слышал, либо слышал, но не знал, что именно сейчас играет профессор. А вот Глазунов был с таинственным Andante знаком: «Бородин часто играл мне именно эту [первую] часть, которою сам восхищался, равно как и темой с вариациями [Andante], Последние, кроме темы, также не были записаны. Кое-что из этого я слышал в весьма неясном исполнении автора на фортепиано, и не скажу, чтобы они мне понравились. Несомненно, что, записанные на бумаге, вариации оказались бы гораздо лучше, но во всяком случае я сохранил о них смутное воспоминание». После смерти Бородина наброски Andante оказались у Александра Константиновича, однако эту часть Третьей симфонии он даже не пытался восстанавливать. В XX веке сей факт настолько не давал покоя Борису Владимировичу Асафьеву, что тот вставил в мемуары «Из моих бесед с Глазуновым» абсолютно фантастическую реплику: «Тогда же он мне сыграл на память недостававшие части Третьей симфонии Бородина. На мой вопрос, почему он не записал всей симфонии, он с горечью сказал: «Право, не знаю; ведь вот какая хорошая музыка, а мне тогда показалось иначе». Если в момент беседы с Асафьевым Глазунов все еще был в состоянии играть на память Andante и финал, что помешало ему их записать? Однако ни в воспоминаниях, ни в письмах самого Глазунова не найти строк, где бы он хвалился феноменальной музыкальной памятью, скорее даже наоборот. Все знакомые Бородину «музикусы» при прослушиваниях что-то запоминали и что-то потом друг другу наигрывали: Балакирев обладал прекрасной памятью, Наденька Пургольд записала по памяти фрагмент из «Псковитянки» ее будущего мужа. Кого же Александр Порфирьевич считал первым по этой части? Химика Михаила Гольдштейна, которого за страсть «переносить» музыку прозвал «музыкальным сплетником»! И что же сумел зафиксировать для потомства «сплетник»? В 1899 году он напечатал в журнале «Театр и искусство» три жалкие «музыкальные шутки», разыгрывавшиеся Бородиным, когда к нему слишком сильно приставали по поводу «Князя Игоря».
И еще один странный факт, который не вяжется с якобы частым проигрыванием Третьей симфонии перед Глазуновым. Римский-Корсаков 7 февраля 1887 года, за неделю до смерти Бородина, написал в Москву Кругликову: «Бородин поговаривает будто бы о Третьей симфонии (!!), а об «Игоре» стыдливо умалчивает».
Осенью 1886 года Бородин избавился от кашля, много лет мучившего его по утрам, а вот с сердцем становилось всё хуже. Стасов еще в 1884 году писал Римскому-Корсакову о «полумертвых» и «неподвижных» глазах Бородина. Шестакова вспоминала: «Последние годы он часто во время разговора делался каким-то апатичным, даже начинал дремать; я думала, что это от усталости, но оказывалось, что болезнь его усиливалась; он не поддавался ей и никак не думал, что конец его так близок». Ей вторил Боткин: «Некоторые из друзей А. П. замечали в нем в последние два года большую перемену характера: какую-то вялость, расположение к сонливости, и, как я слышал от одного из его товарищей-музыкантов, он легко засыпал в собраниях; вместе с тем, за последний год особенно, А. П. поражал всех своей слабостью». Трифонов рассказал об этом подробнее: «Седина быстро пробивалась в волосы, не стало у него прежнего замечательно свежего цвета лица, который невольно обращал на себя внимание; иногда у Александра Порфирьевича можно было замечать усталость и некоторую вялость, чего прежде и в помине не было, несмотря ни на какие занятия, чрезмерные труды и бессонные ночи. Он, видимо, терял силы и бодрость, чему сначала не придавал никакого значения; но, в конце концов, все более и более расстраивающееся здоровье заставило его обратиться к советам врачей, которые констатировали у него довольно серьезную болезнь сердца, требующую тщательного лечения и строгого режима жизни. Однако Бородин не обратил внимания на их советы и предостережения, он не хотел предпринимать систематического лечения, находя, что начать лечиться — значит перестать жить на все время лечения, а для этого, говорил он, у него не было ни досуга, ни охоты. Беззаботно махнул он рукой на советы врачей и оставил свое здоровье на произвол судьбы… Невозможно было предвидеть такой быстрый печальный исход; встречая Бородина в самые последние дни его жизни, видя его вполне бодрым, оживленным и веселым, нельзя было допустить и мысли, что дни его уже сочтены. Однако более близкие к нему профессора Медицинской академии говорили, что его организм и силы были значительно истощены вследствие чрезмерных занятий, отсутствия отдыха и, главное, вследствие недостаточности сна; за последнее время Бородин спал изумительно мало — не более четырех часов в сутки». Друзья чуяли неладное, в последнюю зиму Римский-Корсаков и Глазунов сговорились с Дианиным, чтобы он сообщал им, как только Бородин что-нибудь сочинит.