Глава 6. Бум-бум-трам-трам-бам-бам!
Лампа на потолке надломилась, свет начал падать вниз, потолок накренился, и я полетела. Сначала меня подбросило вверх, а затем резко, больно потянуло вниз, в глубину чёрного тоннеля. Я не видела его стен, с трудом приподняла голову, чтобы рассмотреть верх колодца, но надо мной сомкнулась чёрная сплошная мгла, живая и шевелящаяся. Прорываясь сквозь неё, кожей ощущала сопротивление, становилось то жарко, то холодно, пока скорость не возросла до невыносимой, заложило в ушах так, что я не могла открыть рот, чтобы закричать от страха. Что-то двинуло меня в левый бок, и я на всём ходу налетела на стену колодца.
Бум! Бу-бум-бум! Забило меня о стенки, а неведомая сила упорно тянула вниз. Я сжалась, перестала дышать, выдыхая лишь в момент удара, когда терпеть было совсем невмоготу, и вдруг всё закончилось. Я сижу на холодной земле, пахнет сыростью, плесенью и чем-то сладким. Поднимаю голову и вижу неровное круглое жерло и синее небо, по которому плавно плывут густые мягкие облака, ослепительно белые, и небо такое синее, словно его кто-то нарисовал акриловой краской, ненастоящее, такое бывает в середине июля после дождя. Как-то летом мы полезли в колодец, брошенный, не то высохший, не то засыпанный, с Лёшкой, один из пацанов, как и я проводивший лето в деревне. Я спустилась первая, он даже не уговаривал меня, я сразу полезла, совершенно не боясь запачкать белое платье с синими птичками и мелкими цветами. Платье тогда запачкала и коленки ободрала, но спустилась вниз по полусгнившим скобам, вбитым в холодный скользкий камень.
Колодец давно высох, в нём не было даже лягушек и жаб, в моём детском сознании они должны были жить именно здесь, прятаться от нас днём. А ещё я думала, что эти колодцы, которых у нас было целых три, все высохли, и построили для лягушек и жаб, чтобы разводить, а потом продавать французам – это мне рассказал дядя Миша, весёлый добрый дядька, наш сосед по улице. Мне было тогда восемь лет, вроде восемь, не помню точно, и я всему верила. Особенно тому, что рассказывалось умело, с шутками, с долгими и красочными описаниями. А дядя Миша умел так, потом, когда я подросла, бабушка рассказала мне, что он был детским писателем, жалко, что умер быстро, у меня дома сохранились его небольшие книжки добрые и весёлые. Когда я их читала, то видела дядю Мишу, смеющегося и быстро превращавшегося в мальчишку, весело кивающего и подмигивавшего: «Пошли со мной! Я знаю такое, такое! Пошли-пошли, не дрейфь, только бабушке не говори».
Показалась голова Лёшки и тут же скрылась. Издали, откуда-то далеко донеслись крики, ругань, в колодец глянула какая-то бабка, а я не смотрела туда, меня больше интересовали большие слизняки на стенках и длинные насекомые с сотнями ножек, копошащиеся под ногами. Я их совершенно не боялась, длинные козявки ползали по моим ногам, так щекотно, я отпихивала их вниз, когда они норовили залезть под платье. Рассмотрев всё, я поняла, что здесь не так интересно, как мне казалось, а ещё я замёрзла и была зла на Лёшку, что он струсил. Потом я узнала, что его схватила бабка Надя со своим дедом Арнольдом и втолкнула в руки его родителей. Ох, и досталось ему, выпороли, по-настоящему, ремнём. Он мне показал на следующий день красные больные рубцы на попе, но меня не сдал.
Пора вылазить, холодно и противно, запах плесени затыкает ноздри, становится трудно дышать. Я встаю с земли, отряхиваюсь от насекомых, они опадают с меня чёрным пеплом, и я останавливаюсь, беря в руки двух непонятных многоножек. Они смотрят на меня чёрными глазками, прячутся в ладони, и я несильно сжимаю кулаки, чтобы не раздавить их, но и не дать кому-то увидеть их. Я чувствую, чую чьё-то присутствие, оно рядом или они? Небо пропало, как и колодец, лишь две многоножки шевелятся в руках, приоткрываю ладони, смотрю на них, отчётливо видя их в сплошной мгле, и убираю их под платье, щекотно, они застывают на месте, и я их почти не чувствую.
Выдох, облако пара застыло перед лицом, капельки слюны медленно кристаллизуются, превращаясь в снежинки, мгла вокруг меня корёжится, ломается, разрываясь на лохмотья, за которыми становится видна огромная комната, и сшивается заново, образуя жирную непроглядную толщу. Я смотрю на снежинки, они искрятся от затаённого света, красивые, непохожие ни на что, с шаром из витиеватых линий в центре и лучами, переплетёнными с цветами, вырастающими из шара. Чем дольше я смотрю на них, тем сильнее они завораживают, манят к себе, и я не слышу глухого, нарастающего боя, переходящего в разрывы.
Бам! Бам! Трах-тарарам! Бам-бам-бам-бам-бам-бам-бам-трам! Всё рушится, мгла разрывается на мириады чёрных точек, они вспыхивают, будто бы их кто-то поджёг, и исчезают. Ничего не вижу, ослеплённая этой вспышкой, в заложенные уши с трудом проникает шум, нечёткий, рваный бит. Это музыка, мне кажется, что я знаю её, хорошо знаю.
Бам-бам-трам-там, БАМ-бам-трам-трам-там-бам, ббббббббррррррррррррббббббббрррррррр-бам! Бит лупит по ушам, глазам, телу, кто-то тащит меня за руку и бросает на диван. С трудом разлепляю глаза и вижу танцующих людей. Дымно, очень накурено и воняет водкой и пивом, но меня не тошнит от этого запаха. Помню, как-то Машка меня потащила на вписку к одному студенту, но я быстро ушла, не выдержав этой вони. Мне там всё не понравилось, как себя вели парни, девушки, что они всё время пили и курили, тыкая мне в лицо стаканом с пивом. Машка легко влилась, выдув сразу полстакана, никогда ещё я не видела её пьяной. Здесь были и Юлька со Светой, вроде Ксения, Ольга из параллельного класса, другие девчонки из старших классов, я их знала, но не всех. И я сбежала, как угорелая, выбежав на улицу, а был ещё СНЕГ. Когда же это было, год назад? Точно год назад. Я бросилась к снегу, найдя в вечереющем небе последние лучи солнца, растирала лицо холодным, уже подтаявшим снегом. Брала его в рот, жевала, превозмогая боль на зубах, и плевалась, желая вывернуть из себя эту вонь, которой пропиталась я вся. И как стыдно было возвращаться домой, папа отпустил меня, не зная, куда я иду. Я и сама не знала, думала, что будет не так, совсем не так. Не будет этой вони, хвастливых парней, лапающих девок, пьяных подружек, бравирующих своей опытностью, разрешая бродить лапам под платьем, залезать под футболку, снимать лифчик. Всё это было там с ними, но не со мной, а я переживала, что разрешила сделать такое с собой, укоряла себя, что недостаточно резко и сильно отбивала жадные руки, поддалась на уговоры. Папа ничего не сказал, накормил, напоил чаем и спать уложил, как маленькую, а я горела от стыда и рассказать боялась. А потом, на следующий день, слушала рассказы Машки и Юльки, как они взахлёб, перебивая друг друга вещали, непрерывно, как ведущие на глупых радиостанциях, кто кого поимел, как все перепились, а пара парней на спор по пьяни отсосали друг у друга за пятнашку. И ещё больше я начинала ненавидеть себя, что слушаю это, что не ушла, не дала им по лицу, не заткнула и продолжила дружить. С удивлением чувствую в себе эту ненависть, сама немощная, еле дышу на этом свете, а ненависть придаёт мне сил. Врали, придумывали, вплетая в свои рассказы сцены из порнухи, не замечая этого, с упоением размазывая по своему молодому лицу гниль сладкой похабщины, смакуя её, облизывая трепещущим языком, выплёвывая, изрыгая из себя то самое, заветное, чего так хочется всё сильнее, всё больше, больше, ещё больше. И надо мной смеялись, как я краснела, бледнела от их разговоров, думали, что мне нравится, добавляли ещё, вылизывая моё сознание своими похабными языками, а я молчала и слушала, голова кружилась, и казалось, что всё это не со мной, что это плохой сон, и он вот-вот закончится. Звенел звонок, пробивавшийся сквозь густой туман в моей голове, как избавление, как далёкий глас колокола, помогавший заблудившемуся страннику найти верную дорогу к людям. На уроке было ещё хуже, в голове вертелась всякая похабщина, невозможно было сосредоточиться, получала лебедей в журнал, а девчонки раз за разом, после каждой вписки, докладывали мне, целую неделю ещё обсасывая.