Утром мне даже захотелось есть. Жидкая разноцветная каша уже не вызывала тягостных спазмов, она показалась мне вкусной, слишком сладкой. Я покормила Мариночку и Оленьку, обычно, как и я, воротивших нос от еды. Мы играли всё утро, наши сорок пять минут до начала ежедневных капельниц, уколов, обследований – больничной рутины. В этот почти час нас никто не трогал, соседки по палате, быстро заглотив порцию больничной пищи, уставились в телефоны, две девочки громко слушали музыку, я тоже это слушала, мы все слушали этого сладкого мальчика, особенно его любила Машка, постоянно твердившая, что отдастся ему без уговоров. Я кормила Мариночку и Оленьку, придумав несложную игру, в которой, чтобы выиграть, им надо было всё съесть. Смысл игры особо не помню, вроде и не было никакого смысла, зато мы громко смеялись, громче, чем обычно, для здорового человека это совсем не громко, а так, тихие смешки. Мы смеялись, дурачились, я краем глаза смотрела на других девчонок, совершавших утренний рейд по страничкам звёзд, листавшие бесконечные ленты, что-то набирая, тыча пальцем в экран, по нескольку раз смотря одно и то же видео, девочки слушали громко, их наушников было достаточно, чтобы наполнить нашу палату искажённым звуком, в котором угадывалось многое и ничего. Скучно, и им тоже скучно, я видела, как они поглядывали на нас, вырываясь из этого цифрового оцепенения, не решаясь подойти к нам, поиграть с девочками.
Мариночка и Оленька стали кормить меня, хихикая и дурачась на кровати Марины, в этот день у них прибавилось сил, они ожили. Я подчинялась им, принимая ложку за ложкой каши, не успевая проглотить, как мне совали следующую. Как здорово, что они больше не спрашивают меня о лодке, о папе, кормившем их и катавшим по бесконечной реке под водопадом солнечных лучей. Они забыли про тот ужас, что творился в этом вырванном из другого мира куске пространства, забыли и хорошо, мне нечего им ответить, я не знаю, что это было, но уверена, точно знаю – это было по-настоящему. Такая глупая, наверное, детская уверенность, я постоянно анализирую каждое своё слово, каждую мысль, старею, как сказала в шутку Людмила, мне этот мир напомнил кусок карты из стратегии, когда ты только-только вступил в игру, ничего вокруг нет, лишь кусок земли, а вокруг неизвестность, и кажется, что ты висишь в пространстве, вырванная кем-то или чем-то, помещённый в безвоздушное ничто. А так и есть, мы все здесь вырванные из жизни, наша палата тоже висит в бесконечном ничто, и лишь изредка к нам приходят другие, те, кто остался за границами нашего кусочка мира, оттуда, где нас уже давно нет. Придёт время, и мы сможем сделать первый шаг в поле неизвестности, как и в той игре, осторожно осваивать новые земли, открывать для себя новое, пока лавина живого мира не потащит нас с бешенной скоростью вперёд, раздавливая, толкая, заставляя двигаться быстрее, пока не забьёшься у себя дома, закроешься на время от всех, от всего этого быстрого, безумного и бесконечно безразличного мира.
Когда пришла медсестра, а за ней ещё две, вкатывая в нашу пустоту артиллерию из капельниц, Оленька очень серьёзно посмотрела на меня и сказала: «Мы больше не боимся. Ты нас спасёшь от этих чудовищ!». Мариночка закивала и зашептала, чтобы слышали только мы, искоса поглядывая на спокойных бесстрастных медсестёр: «Не бросай нас, пожалуйста! Они… они… они хотят нас съесть!» Не помню, что я прошептала им в ответ, девочки успокоились, и я тоже, почему-то уверенная, что выполню обещание, которое им дала, которое не помню.
Принесли капельницы мне и девочкам, остальные девчонки ушли на обследование, у них дела идут на поправку, наверное, выпишут через месяц. Странно, всего один пакет и вены от него не гудят, голову не ломит вместе с костями. У девочек тоже всё хорошо, лежат, болтают. Тихо смеются, не как обычно, когда проваливаешься в тяжкий сон через пять минут. Медсестра коротко сказала, что это маркеры и через час, может, позже, нас повезут на томограф. Интересно, что они ещё не видели во мне или в девочках? Сколько раз уже я лежала в этом аппарате, дрожа от холода и унижения, перемешанного со страхом. Мне не нравился этот аппарат, меня слишком быстро заталкивали в него, когда томограф только-только начинал разгоняться, и голова вскипала, кровь стучала в висках, затылке, била по глазам, становилось трудно дышать, магнитное поле искривляло мои сосуды, и я начинала паниковать. Папа объяснил мне, что они нарушают, и в период разгона потенциал поля выше в несколько раз, если не на порядок, после самостоятельного изучения физики, я поняла, наконец, что это в десять раз, а раньше думала, причём здесь порядок? Я долго не понимала этого, что за потенциал, какое ещё поле, какой порядок, мучала его одними и теми же вопросами, не понимая ответов. Понимание пришло само, внезапно – раз и всё стало ясно, что-то в моей голове сложилось в нужную конструкцию.
От такой нагрузки голова действительно может лопнуть, кровь вскипает, так кажется подопытному, поле искривляет ток крови, увеличивая давление в сосудах, страшно, как представишь себе, что они вдруг лопнут, и кровь хлынет во внутренние органы, затопит всё тело. Я просила их так не делать, объясняла, но надо мной лишь посмеивались, заявляя, что техника современная и никакого вреда причинить не может, а у меня потом целый день раскалывалась голова и в груди лежал кусок железной руды, я отлично помню этот запах, папа привозил как-то из одной командировки, вот именно этим я и дышала, этот запах, кисловато-железная вонь струилась из моего рта, из носа, из ушей, из кожи, – я была вся пропитана этим запахом, этой вонью.
Я сидела и смотрела на тонкую трубочку, как бесцветная жидкость льётся в мою руку. Делать было нечего, привычный бредовый сон не наступал, и я маялась бездельем. Стала слушать музыку, Тонибоя, мы даже ходили на концерт с Машкой и другими девчонками с параллели. В уши ворвались знакомые ритмы, дёрганный бас и взвизги Тони (я как-то читала, что его зовут Егор, так просто и неинтересно, Егор Попов, не то, что, Тонибой J)). Скучно, очень однообразно и глупо. Как я могла такое слушать? Пролистав треки на стриме, я открыла ютуб, просмотрела пару клипов и выключила, не дослушав последнюю песню до конца, а она мне нравилась, я даже тайком мечтала о нём, хотела себе такого же мальчика, не очень высокого, ладного, худенького, с идеально отрисованным личиком, можно даже и не блондина, но чтобы умел танцевать и вот так двигать торсом и попой, вертеться на месте, как вырывающийся гейзер или шампанское из огромной бутылки. Дома я не раз пыталась повторить этот танец, мучила себя, ругала, что тело как дерево, ноги и руки не гнутся, а если и гнуться, то их кто-то сломал. Вместо бушующего фонтана брызг у меня получалось молодое дерево, гнущееся под ураганным ветром.
«Ты делаешь мне больно, очень больно!» – пел мальчик, нежно смотря в камеру. А кому он это пел? Не помню, чтобы у него была девушка. Включила вновь видео и внимательно рассмотрела его лицо, поймала в глазах улыбку нарцисса, умело отыгрывающего лицом муку и страдание перед великолепной девушкой, в которую он якобы влюблён. Нет, он любит только себя и смеётся над всеми. «Мир такой несправедливый, ты со мною так красива…» – пел дальше фальцетом мальчик, и это уже было не смешно. Я закрыла все вкладки и задумалась, что он может знать о боли, о настоящей боли? Взгляд мой блуждал по опустевшей палате, в другом конце шептались девочки. Они знают о боли больше него, больше них всех, знают жизнь с другой её стороны, когда жизни нет, а осталось одно существование, и всё равно они не теряют себя, остаются маленькими девочками, весёлыми, озорными, и если бы не этот катетер в их руке, не эта мерзкая слабость, беспомощность перед болезнью, перед лицами этих в халатах, девочки бы уже носились по палате, прыгали, кидались подушками, хохотали, дурачились, и я вместе с ними. Мариночка повернулась ко мне и помахала ручкой, Оленька тоже замахала мне, радостно улыбаясь, а я заплакала, тоже улыбаясь.