Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Если судить по мне – хлебом не корми, но позволь пострадать вволюшку русскому господину. В особенности русское неприкаянное изнеженное сердце в этом мазохистском упражнении нуждается. Русский господин в эти самые страдательные чувства прячется, точно в крепость какую неприступную.

И который век бежит и бежит он в это несладостное крепостное убежище от самой жизни, от действительности ее. От уютного невозмутимого лицемерия и ханжества, от всей ее двусмысленности и порочности.

Бежит от безусловной тленности всех праздничных проявлений ее.

Бежит от безумных единоличных глаз, речей, конституций…

Бежит в эту черную грешную крепость, догадываясь, но не желая, не позволяя верить собственным догадкам, что сам он давно близок к сумасшествию и поступки его нынешние в своей ежедневной рутинности – самое настоящее преддверие Судного дня. Потому что подглядывая в зеркало за самим собою, он явственно лицезрит на своем челе сатанинские веселые прижиги – Знак Зверя…

Видимо, кстати выдумали нынешние веселые винокуренные мастера и водку по прозвищу «Зверь» – глаголят, недурной напиток. Глаголят русским слогом в рекламной паузе телевизионной. В этих недешевых, странно бодрых и насурманенных паузах всегда черпаешь чрезвычайно жизненную информацию для полноценного существования в этой безумной русской действительности.

Этюд девятый

Именно существуя в этой безумной сновиденческой действительности, я и оказался в положении лежа, в виде внутриутробного плода с незрячей физиономией, обращенной, вернее, сунутой в несколько прогорклые, пряные, опавшие осенние листья в совершенно чудесном, состарившемся столичном дворике, частично отгороженном чугунной вязью чудесно сохранившегося забора времен сталинизма.

Разумеется, я самым наглым образом погрешу против истины (в ее медицинском аспекте), если и далее буду утверждать, что, лежа в позе народившегося в сгребанной куче дрянных листьев вперемешку с мусором – истлевшие и свежие окурки, собачий и прочий мумифицированный помет, какие-то ржавые металлические предметы – и всасывая трепетными ноздрями запахи всего этого великолепия, я, тем не менее, упивался осенней прохладой и отфильтрованными тонкими ароматами увядающей столичной листвы, пребывая между тем в эфемерном полубессознательном состоянии, выкарабкиваясь из которого, прежде всего ощутил на себе плотную, несдвигаемую плиту рвотного рефлекса.

Когда вас достаточно мерзко тошнит, а внизу, в промежности, липкая непререкаемая, непередаваемая холодным письмом боль, а воспаленные мозги телефонируют панические подозрения: а цело ли, господи, мужское достоинство? а не яичница ли там, а? – не до эстетических ужимок, уверяю вас, господа.

А посему, желая быть объективным, я допускаю мысль, что мои телесные страдания – это все-таки мои личные проблемы, и выпячивать их в данной ситуации я не нахожу нужным и важным. Тем более что любые неизъяснимые страдания и немощи преходящи и вполне кратковременны на этом Божьем свете. И потом не следует быть таким несимпатичным эгоистом, напрочь забывшим, что рядом с тобою, в каких-то метрах, в самых правдоподобных жизненных позах остывают четыре трупа.

Четыре превосходно тренированные, превосходно одетые, сдутые человеческие оболочки. У этих, специально натасканных к смертельным подначкам мужских оболочек почти походя выдули их неповторимые души.

И самое странное и печальное, что эти души не сумели оградить и оберечь и диковинные христианские символы – нательные распятия, золотые, массивные, изукрашенные ювелирной резьбой и драгоценными каменьями…

Видимо, хозяева этих пустотелых оболочек сумели за свой недолгий жизненный срок немало нагрешить и напакостить ближним, раз Создатель с такой легкостью принял их непокаявшиеся души в свой поднебесный мир на Чистилище.

Вообще мне трудно судить, отчего эти четверо смертных оказались смертными именно сегодня, именно сейчас, а две Божьих души оказались как бы на моей совести… Не окажись я более проворным и не подсунь вместо себя оболочку моего личного сторожа-молчуна – и быть мне загрызенным сторожем Гришей, у которого на его молодецкой развитой шее болтается выпростанный на толстой витой цепи нательный крест с тонко выгравированным, а возможно, накладным изображением Сына Божьего Христа с поникшей головою, распятого и удерживаемого рубиновыми гвоздями-звездочками. Когда тренированно осклабившиеся железные челюсти сторожа Гриши щелкали в гибельной близости от моей слегка ошарашенной физиономии, этот роскошный крест беспорядочно бился на воле, и кровавые звездочки испускали какие-то праздничные кремлевские искры-воспоминания.

Выходя из болевого шока, я не упустил и тут мило поскоморошничать и лепетал соответствующие обстановке соболезнующие фразы:

– Голубчик, вы уж совсем не бережете себя! К чему лицо-то марать о пыльную землю. Пижонством попахивает… И наверняка в груди чертыханья бесплодные?

А голубчик, даже в этой пошлой ситуации, все-таки жалел свою униженную болью особу: свернувшись неэстетичным клубком в великолепном белом пальто, доставая непричесанную голову со сбившейся бородкой из примятой кучи палых пыльных листьев, все бормотал севшим, неопрятным голосом все ту же юмористическую чепуху:

– Меня ведь ждут! Ждут высокие инстанции! Для важного политического разговора. Чтоб послюнивши пальчик моего президента, моей женушки… А тут приходится испытывать неудобства и тошнит. Господи! Как же тошнит…

Меня всякий раз коробит от видения всякого рода неэстетических картинок. И если угодно случаю и Божьему Провидению, что в качестве шевелящегося персонажа в рамках этой картинки оказался я, мне все равно хочется отвернуться и как бы пройти мимо, притворившись случайным припозднившимся прохожим, у которого своя внутренняя сложная жизнь: как бы дотерпеть до получки-аванса и не повеситься на антресольной дверце на гнилых истлевших шнурках, – скорее всего, не выдержать им своей роли: смертельной избавительной удавки…

То есть я отчего-то полагаю, что случайные невнимательные пешеходы всегда носят в своей сморщенной голове непременно мерзкие и неприличные для здоровых полнокровных дам мысли, которым ежевечерне отдаются, точно отвратительной грязной потаскухе с привокзальной столичной площади…

А чтобы в точности уразуметь мое сравнение, нужно хотя бы раз в виде циничного опыта и здоровой любознательности прикупить приблудившуюся хмельную девку неопределенного школьного возраста, увести ее куда-нибудь в спальное логово; если же натурально невтерпеж, то затащить в какой-нибудь утепленный подъезд, подвал, чердак, затем угостить хрипло лепечущую милашку водкой и приказать ей голосом варвара-господина ласкать вас во все места… и для обоюдной остроты ощущений вытащить перочинный ножик, обнажить чистое зеркальное лезвие, и…

Однако не следует портить творческую биографию физиологическими подробностями. А также поменьше проходных соболезнующих фраз и физиономий – этими двусмысленными интеллигентскими вещами обязывать себя не стоит.

Искренне неподчеркнутое равнодушие или на худой случай сардоническая усмешка – все-таки более достойное обрамление человеческих лиц.

Именно благороднее быть искренней сволочью, чем неталантливо притворяться слащавым и паточным человеколюбцем, которому принципиально невыносимы зрелища казни, – той самой, что привожу в исполнение я, облаченный государственными полномочиями.

Утренний мой сон, в котором я, в импортном палаческом платье, прохаживаясь, пружиню на пятках по великолепному шелковому подиуму с устрашающей плахой-колодой, с прикованной на ней белокурой бестией…

Черная безлунная мгла, и лишь беспощадные лучи прожекторов разноцветными праздничными столбами выхватывают из черноты стотысячного стадиона место государственной мести – идет прямая трансляция во все столицы мира.

У телевизионных обывателей в зрительском святом восторге шевелятся прически на головах, каждая из которых Божьим Провидением всегда может оказаться прикованной ошейником к этой колоде, пропитанной пузырящейся сочной кровью моей единственной любимой жены…

20
{"b":"791168","o":1}