Нет, я отказываюсь понимать современное юношество, их какую-то, что ли, пещерную неинтеллигентность по отношению друг к другу, хотя и понимаю, сентиментальничать во время подобных разборок не приходится.
И в этой самой паузе, когда я от возмущения почти закряхтел, плененный мой куратор-рэкетир вдруг встретился с моими негодующими очами, радостно захлопал своими и изволил пробормотать самое подходящее для данного случая:
– Добрый вечер, Дмитрий Сергеевич! Гуляете…
– Угадали, юноша. Гуляю. Для пущего здорового сна.
Однако в ту же секунду прекратил ерничать, так как разглядел, что глаза юноши-куратора более не источают мальчишескую радость, а напротив, они переполняются до самых краев слезной влагой.
– Сергеич! – завсхлипывал все еще неловко лежащий юноша. – Сергеич, эта падла! Эта-а… Он стрельнул ребят. На-асмерть… – И, ткнувшись мокрой съежившейся физиономией в пыль, уперся лбом, подтянул колени, пытаясь самостоятельно встать.
– Да, расстрелял. Я видел, – заговорил я неискренне утешающим голосом и брякнул совсем уже вздорное: – Зато вон ты, можно сказать, размазал ему, нескоро очухается. А уж боль! – Окончательно обогнув топыристый багажник, я наклонился для помощи.
– Я вижу, Сергеич, ты пожалел помидоры этой суки, этой тва-ари. Пожале-ел, потому что сам су-ука, – морщился и совсем по-мальчишески негодовал и всхлипывал психолог-юноша, упираясь выпуклым измазанным лбом в землю и взбрыкивая ногой, отвергая мою как бы неискреннюю, почти вражескую поддержку-помощь.
– Не дури, юноша! Мертвых не вернуть. Ну же, вставай. Еще неизвестно, кому будет лучше, твоим дружкам или тебе. – И, рывком поставив плачущего (скорее малый просто в истерике, что чудом остался жив, и дружков еще приплел) куратора на ноги, прислонил его для крепости к машине и обратил свой похолодевший взор к замершему, как бы исторгающему невнятный стон заду стража Гриши. Мне нужны были отмычки от наручников впавшего в истерику юноши. Ага, вернее всего они в карманах Гришиных джинсов, передних.
И, не мешкая, с самым серьезным сыщицким видом, то есть отбросив всяческие церемонии, я обшарил один карман, полез в следующий…
И в тот же миг я воочию увидал роскошную праздничную иллюминацию, которая сплошным захватывающим бенгальским фейерверком рассыпалась буквально в моих собственных глазах…
И все было прекрасно, почти волшебно от праздничного сияния, от лопающихся миллионов красных шаров прямо в моих мозгах, если бы не одно-единственное пренеприятное обстоятельство: боль!
С большой красной буквы – Б о л ь…
Этюд седьмой
Струны человеческого сердца устроены самым неизъяснимым образом – они имеют обыкновение расстраиваться от житейских мелочей. То есть какой-нибудь пустяк в виде… заалевшего женского утреннего уха, взглянувши на которое вдруг ощущаешь внутреннюю потребность поделиться нежностью, и даже не поделиться, а отдать всю ее накопившуюся за ночь, за бесконечную Государственную службу – ночь, когда ты жил в сновидениях, в которых имел значительный государственный чин-должность (Государственный п а л а ч!), а обрушившись в действительную жизнь, в утро с дерзкими солнечными рапирами, одна из них фамильярно ласкала это самое женское ухо, его тонкую сладостную мякоть, щекоча игриво и зазывно, и еще черт знает как, именно твои сердечные натянутые, сладострастно вызванивающие струны, отчего они заметно и жалко слабели, провисали, колеблясь и фальшивя, потому что ты знал, что эти парящие звуки фантом, мираж из прошлого, из чистой прошлой жизни любящих наивных молодых сердец.
И поэтому всей своей сознательной силой, словно ладонью, прижимал эти чувствительные нити и не удерживал другое вязкое липкое чувство – чистую чувственность, которая, играя соло, лишь свирепела и даже не подозревала, что существуют такие понятия, как сдержанность, конфузливость, предупредительность и прочая чеховская пристойность.
То есть даже такое незначительное обстоятельство, как привычно отвратительное в своей пленительности и изящности ухо супруги, способно внести разлад-ремарки в сердечную партитуру, а здесь несколько особенный случай, когда я по каким-то непонятным мотивам отказался от холодной здравой мысли: уничтожить молодого охранника, потому как он свидетель. А параграф № 6 оперативного устава палачей гласит: живые свидетели событий подлежат исправлению. Что в переводе на гражданский общеупотребительный язык означает: чем меньше живых свидетелей, тем лучше для высших интересов нации.
Меня не смутила и какая-то безоглядная кровожадность сторожа Гриши, – выучка. Особая выучка рядового бойца-охранника, которому специальным приказом по подразделению удалили и частью подпилили под железные мосты и коронки зубы, – хва-тательно-разрывательный фактор, который чрезвычайно злободневен и пригоден в нештатных ситуациях.
Существуют и другие, невидимые глазу хитрости, которые вживляются в определенные места тела профессиональных сторожей. И если бы я не был осведомлен о вживленных тайнах сторожей, я бы до сих пор тратил свои нервные клетки на малоположительные эмоции страха приговоренного единоличной властью старшего сторожа к ликвидации.
И, безусловно, я никоим образом не сверхмужчина, или в переводе на русский разговорный – не супермен.
Боже мой, я давно забыл, что такое утренняя зарядка, оздоровительные кроссы по пересеченной местности: лестница в доме, раздолбанный тротуар, подземный захламленный переход и прочие городские препятствия.
Накопившиеся передозированные шлаки я выгоняю в двух случаях: когда занимаюсь плотской любовью (с какой-нибудь из своих малочисленных обожательниц) и когда жена требует, чтобы я потрудился над ней в качестве бесплатного массажиста.
В обоих случаях я позволяю себе потеть, кряхтеть, стенать, похохатывать, изредка нечленораздельно сквернословить и издавать утробные нечеловеческие предлоги и местоимения.
Русскую баню со скользкой парилкой или престижную, с богемной похотливой публикой, сауну не понимаю принципиально – почти патологически брезглив, а вид голых задниц, мужских ли, женских (в количестве больше одной женской), наводит на меня какую-то аллергическую оторопь и нестерпимое злостно-хулиганское желание: схватить разношенную офицерскую портупею и наброситься с нею на безмятежно заголившихся человекоподобных существ, и стегать, и лупцевать, чтоб алая кровушка заструилась по бесстыдной коже…
Одним словом, психую, сатанею и никакого при этом полового удовольствия не наблюдаю за собой. Это я к тому, что, видимо, бзик у меня чисто психопатический и уж никак не скрытогомосексуальный, как ненавязчиво убеждал меня один довольно известный в «культурных» кругах сексопатолог господин Верин.
Я этого господинчика, знатока скрытнополовых патологий, раскусил если не в первую приятельскую посиделку, то при второй – он, между прочим, порекомендовал наведаться в его спец-центр «Домашний андролог» и пройти тест…
Я тогда, будучи слегка подшофе, по-приятельски перебил его научно-врачебную речь и, интимно притянув к себе его парикмахерски ухоженную и надушенную головку, значительно глядя в его маслинки, задушевно предложил:
– А зачем, милый Верин, откладывать? Я желаю протестироваться немедленно.
И, не убирая блудливого взгляда с его потемневших маслинок, забрал его маленькую влажную лапку в свои хладнокровные ладони, стиснул ее, как если бы безумно возжелал его, но, видимо, переборщил с излитием чувств. Потому что уже через пару моих затаенно пошловатых, дерзких реплик насчет пустующей ванной комнаты его плавающие в похотливом блеске маслинки как-то разом отвердели и превратились в обыкновенные темно-крапчатые усмешливые глаза ученого мужа, который однако же не пожелал походя внести психического невольного дискомфорта – не невежливо выдернул свою взмокшую лапку, а поэтически тонко выскользнул, проворковав несколько по-девичьи кокетливо:
– Шутник, шутничок, как я погляжу на вас, а, Дмитрий Сергеич! Зря вы так… к науке.