– Buzeranti, – неслышно прошелестело за спиной.
– Что вы сказали сейчас, отец мой?
– Вам послышалось, сын мой. Я не стану спрашивать, были вы влюблены или же нет, поверьте, нет нужды. Знайте, любовь – это всегда хорошо, что бы ни говорили, это единственный наш шанс – заглянуть в глаза господу, разглядеть его, пусть и в чужих неверных глазах. Но одержимость – она греховна. А тот юноша – о, как он был прав! Он отпустил вас, и вы – отпустите его, в своём сердце. Так много легче живется – с любимой женой, и с желанным ребёнком, и с герцогиней, да ещё на хорошей службе.
Падре замолчал, как будто ожидая ответа, а потом продолжил, спокойно, размеренно, но с затаённым отчаянием:
– Вы ещё скажете ему спасибо за то, что не позволил вам обоим ступить на этот путь. Кто примет таких беглецов? Да никто… И вы бежали бы и бежали, как загнанные животные, с поддельными абшидами, и уже без денег, опускаясь все ниже и ниже… Скольких подобных я видел…
Бюрен не отвечал, он давно догадался, что падре его из тех, чьи портреты висят в прихожей у полицмейстера, подписанные – «тати, ухари и лихие люди». И когда на очередном повороте возок подпрыгнул и сделался значительно легче – Бюрен не стал оборачиваться, только проверил на поясе кошелек – не срезан ли? Но нет, не был он срезан…
Бинна ждала его на крыльце, наверное, услыхала с дороги бубенчик. Сын сидел на руках у кормилицы и внимательно глядел на отца – точно такими, как у матери, широкими кошачьими глазами. А у Бинны в руках был – бумажный свёрток.
– Вот, почтальон принес, сегодня. – Она отдала свёрток мужу и теперь ожидала ответа: – Что это, от кого? Я не вскрывала, он для вас. Из Москвы…
Можно было и не рвать конверта, на улице, на крыльце… Конверт был подписан по-русски, вот она и не разобрала.
«Аль-Мукаддима, или Введение, первая часть книги Китаб аль-Ибар, Книги наставлений и воспитания, сочинение Абу Зейд Абдуррахмана ибн Мухаммада аль-Хадрами. Перевод – Анисима Семёновича Маслова».
1758. Перм
Хайнрих Ливен прислан был в Ярославль Елизаветой, для ловли разбойников. Плохо знала царица своих полицмейстеров… Ливен ловить никого не стал, обложил разбойников данью, сдружился с атаманшей и дождливые дни проводил в её борделе, ясные дни – в поле с собаками, а ночи, все без остатка – за карточным столом.
Сам немец, Ливен оберегал и лелеял соотечественника-ссыльного, тем более что прежде, в Петербурге, герцог-князь приходился Ливену премилостивым патроном, премилостивым – без обмана, на многие безобразия любезно закрывал глаза. А лучшего товарища для ярославских охот не стоило и желать – князь был меткий стрелок, превосходный наездник и знаток многозарядных ружей, только жаль, что болел последний год. Вот и сегодня – лежал, наверное, дома с компрессом, старое чучело, а бедняга Ливен – отдувайся один, за катраном, с приезжими господами. Обычно-то они играли в паре, ссыльный князь умел читать колоду сквозь рубашку (старый острожный навык), а у старины Ливена ещё с Петербурга прилипла кличка – «Пять тузов», чётким контуром обрисовавшая его таланты.
Сегодня холостяцкое гнёздышко Ливена, облагороженное Венерою без рук и чучелом камышового кота, посетили два новых для Ярославля господина, обер-офицер Инжеватов и писарь Гапон, проездом из Соликамска в Петербург. Навстречу Инжеватову стрелой прилетел в дом Ливена и юный поручик Булгаков, главный цербер старого князя.
Булгаков ещё с прошлого раза остался должен Ливену червонец – юноша меры в игре не знал и берегов не видел. И сейчас Ливен смотрел на троих перед собою, за исчерченным мелом катраном – как свинарь на своих питомцев перед Рождеством. Ливеновская прислуга, кокетливая старуха в немецком платье с низким вырезом и с грудью столь морщинистой, что издали та казалась волосатой, сновала вокруг стола с подносом, заставленным чашами дымящегося пунша.
– Жаль, подопечный мой сегодня болен, лежит дома с грелкой. – Юный Булгаков принял с подноса огненную чашу и продолжил речь – он хвастался своим ссыльным, словно аристократ фамильным сокровищем: – Антик, гипербореец – нужно это видеть! Презирает – всех. Унижает – всех, не глядя на чин, язык раздвоен, словно у змея, и сочится ядом. Воеводу нашего от его светлости аж колотьём колотит. Когда старый гриб выезжает с моционом – улицы пустеют, будто едут чумные дроги. Право, жаль, что он болен, обычно он через ночь играет здесь с нами.
– И каждый раз в плюсах, – в сторону, как актер в пьесе, тихонько прибавил Ливен.
– Если ваш подопечный – тот самый бывший Бирон, что был регентом, то он ничуть не переменился со времен своего краткого царствования, – проговорил Инжеватов. – Позволите ли обменять карты, у меня мусор? Я слыхал, и в Петербурге все дрожали, пока он был у власти, и страшный был грубиян и крикун.
– Я и не знал, что он здесь в ссылке, – удивился писарь Гапон. – Ярославлю не позавидуешь. Каков был тиран…
– С чего вы взяли, что герцог был тиран? – спокойно и язвительно поинтересовался Ливен, во время предполагаемой тирании неплохо знавший герцога лично. – Единственный на моей памяти, кто гадости делал без удовольствия.
– А как же история бедняги Волынского? – тотчас же взвился писарь. – Разве не герцог погубил бестрепетно сего вельможу?
– Если вы желаете убить меня, не обессудьте, что я убью вас, – с философской интонацией процитировал Ливен иезуитскую присказку.
Гапон надулся, но вступил Инжеватов:
– Каким бы ни было их соперничество, именно герцог потребовал казни министра. Он инициировал процесс, он стоял на коленях перед государыней и говорил: «Или он – или я». И потом он ввёл в процесс своего ангажированного судью…
– Остерман, – быстро вставил Ливен.
– Что – Остерман?
– Остерман ввёл в процесс своего судью, не герцог. Много вы знаете…
– Может, и так, но именно герцог довел процесс до эшафота. Он мог прекратить его в любой миг, но не стал. Он желал, чтобы все увидели – отныне он может не только брать всё, что пожелает, но ещё и убивать. Я слышал даже, что сей тиран потребовал после казни подать ему голову Волынского на блюде…
– Еще скажи – съел. – Князь, непривычно весёлый, стоял на пороге комнаты и отряхивал от дождя пушистую шляпу. В прихожей усаживался и брякал прикладом Сумасвод. – А во всём прочем, кроме блюда – да, вы правы, друг мой. Ливен, велите подать моему стражу горячий напиток – он вымок под дождем, как бы не поймал инфлюэнцы…
Ливен кивнул прислуге – мол, неси – и представил князю своих гостей. Хотел представить гостям и его, но ссыльный Ливена опередил:
– Боюсь, я не нуждаюсь в рекомендациях. В Ярославле всего две достопримечательности, первая – лужа, в которой по праздникам тонут подвыпившие обыватели. И вторая – ваш покорный слуга. – И он отвесил весьма грациозный полупоклон, словно в память о собственном придворном прошлом.
Инжеватов и Гапон глядели на вторую ярославскую знаменитость с осторожным любопытством, а юный цербер Булгаков, как ни странно – с надеждой.
– А вы, Булгаков, как всегда, уже в хороших плюсах? – Князь поймал загадочный взор поручика и приблизился к катрану, вложив шляпу под мышку – но приблизился ровно так, чтобы не глядеть никому в карты.
– Ах, кабы так… – томно вздохнул Булгаков.
Он уже скользил по тонкому льду незадавшейся партии, навстречу неизбежной финансовой полынье. Но князь, любивший карты до страсти, до болезни, ведь карты были для него шансом хоть как-то, хоть что-то в жизни выиграть, – князь мог бы стать для Булгакова спасительной соломинкой. Главное было – правильно ему отвечать.
– Фортуна вас не любит, Булгаков, – брюзгливо резюмировал князь, – всё оттого, что любят женщины. Эти две вещи не рифмуются.
Ливен усмехнулся, про себя, почти не поднимая углы губ – сей спектакль он наблюдал у цербера со ссыльным едва не каждую неделю. Булгаков проигрывал, принимался показательно ныть, и князь, опоздавший к началу партии – не нарочно ли? – садился за стол за него, и через четыре-пять кругов минус чудесным образом превращался в плюс.