Князя в городе считали шулером, но Ливен, знавший о шулерской науке всё, от альфы до омеги, знал, в чём тут фокус. Когда-то в молодости, сидя в тюрьме, князь выучился читать стос, понимать, как стос заточен, как ложатся карты в колоде, в каком порядке – а на третьем-четвертом круге это делалось уже видно. А дальше – отличная память, математический склад ума – и вуаля! – вы в плюсах. Князь как-то пытался объяснить свой метод и самому Ливену, но полицмейстер с юности выучен был другим трюкам и не стал забивать себе голову.
– Булгаков, позвольте, пусть его светлость наконец-то сядет вместо вас, – предложил Ливен, не в силах вынести их ритуальных расшаркиваний, ему давно и нестерпимо наскучивших, – и давайте продолжим.
Булгаков встал из-за стола и переместился на козетку. Князь сел на его место и взял его карты. Поручик закинул ногу на ногу, с прищуром оглядел Инжеватова, как самому ему казалось, незаметно. Шевельнул бровями – как же смешно пошиты гетры и какой презабавный стеклянный парик…
– Хороша ли погода нынче в Соликамске? – спросил поручик у гостя тоном светского льва.
– Жарынь, – кратко отвечал Инжеватов, он увлеченно понтировал.
Тему развил общительный писарь Гапон:
– Это у вас хорошо, дождичек, свежесть, ароматы. А у нас, верно его благородие говорит – третий месяц жарынь, полынь, песок в глаза – хоть ложись и помирай. Вот ссыльный Лёвенвольд и не выдержал, и помер. – Гапон скосил глаза на князя – тоже ссыльный, тоже дед, вдруг обидится – но князь увлечён был игрой и, кажется, вовсе не слушал.
– Я знал Лёвенвольда, – задумчиво проговорил Ливен, и тоже мгновенно глянул на князя. – А отчего он помер?
– Жарко, – пояснил добродушно Гапон, – старухи от жары мёрли, козы дохли, и вот он… С запрошлого года сердчишком всё страдал – вот и отмучился…
– Жаль, – кажется, искренне пожалел Ливен, – он обладал достоинством и юмором, а это редкость, особенно когда они в паре. Я помню, как Лёвенвольд рассмеялся на эшафоте, и ведь рассмеялся – до оглашения помилования, а не после. Право, жаль бедолагу, надеюсь, брат его догадался забрать тело…
– Жарко, – покачал головой Гапон, – какой брат, когда жара такая. Мы с Григорьичем, – кивнул он на понтирующего Инжеватова, – в Усолье застряли, как приехали – уж неделя прошла. Там и лица-то уж не было, всё сильфиды объели, а запах… Святых выноси. Акт мы составили, да и закопали к бесам, на кладбище лютеранском. Жарко… А у вас в Ярославле – хорошо, дождина.
– Лёвенвольд – католик, – бросил князь, внимательно глядя в карты, – или агностик, я не помню. Но – не лютеранин.
– А что такое сильфиды? – полюбопытствовал Булгаков.
– Феи в балете, – вспомнил Ливен.
– Мухи трупные, – поправил Гапон, – на жаре – так аж кишели.
Он отсыпал бы и больше омерзительных подробностей – и о червях, и о мухах, но тут подошёл к финалу четвёртый круг, и случилось именно то, чего ждал, о чём знал полицмейстер Ливен – булгаковские былые минусы чудесно превратились у князя в плюсы.
– О, маэстро… – одними губами шепнул Ливен, почти про себя.
Ночь подползала уже к рассвету, когда на дворе брякнуло, звякнуло, загрохотало – и замок на воротах, и упряжь, и шпоры. Конь всхрапнул под самым окном – и все игроки вздрогнули, даже флегматик Ливен. Кто-то пробежал через прихожую, зацепившись за дремлющего Сумасвода, и явился, мокрый от дождя, в свете утренних коптящих свечек. То был гвардеец, не караульный, а с заставы, он почтительно приветствовал старших по званию офицеров и потом отчитался, не понять, то ли Булгакову, то ли даже Ливену – как самому старшему:
– Ваше благородие, малый из бывших Биронов ночью дёру дал. Тот малый, что старший. На заставе споймали, и со всем почтением – к матушке, на прежнее место… Он коня загнал, упал у самой заставы. Прикажете акт составлять? – последний вопрос адресовался уж точно Булгакову.
– Не трудись, – томно зевнул Булгаков, прикрывая ладонью розовый ротик, – как там тебя, Гуняев? Куняев?
– Боровиковский, – мрачно отозвался гвардеец.
– Не пиши ничего, Боровиковский. Оба по шапке получим, за попустительство, ежели всплывёт. – Булгаков сделал бровями красноречивый знак ссыльному князю, и тот прибавил, словно нехотя отведя глаза от карт:
– Дождись меня, Боровиковский, в прихожей. Нашей партии скоро конец. – Князь говорил по-русски с трескучим немецким выговором. – Ты будешь утешен – и за украденный ночной сон, и за невольные услуги конвоира. Дождись, нам осталось уже недолго.
Инжеватов с Гапоном переглянулись, но смолчали – им не было дела до здешних порядков. Ливен иронически следил, как Боровиковский, щёлкнув каблуками, удалился в прихожую, в компанию Сумасвода – ждать. Старший из принцев пытался бегать и прежде, уже дважды, и ловля сего трофея сулила денежные выгоды – старый князь щедро платил ловцам за сыновнюю глупость.
– Этот круг для меня последний, – выговорил князь, опять по-немецки, и с явным сожалением. – Я должен вернуться в своё, как русские говорят, «узилище», – сказано было по-русски. – И всыпать наследничку, тоже как у вас говорят, «леща». – И «лещ» опять был русский.
Ливен усмехнулся тонко, почти невидимо. Он скучал и томился, вечный зритель бездарной постановки. Эти ссыльные Бироны играли одни и те же спектакли, повторяя их раз за разом – так повторяются слова в оперной арии: уже, казалось, всё пропели, но нет, всё опять сначала, с первых слов, «да капо», «с головы»…
Герцогиня не спала, что-то писала, в постели, на почтовом листе, положенном на столик для утреннего кофе. Фарфоровые пупсы с тупыми лицами таращились на хозяйку со стен, в утреннем дрожащем полусвете, и ароматницы пахли – сладкой горечью, горькой сладостью… Принц Петер, незадачливый беглец, в дорожном и пыльном, лежал на постели у матери в ногах и трагически заламывал пальцы.
– Кого ты убил сегодня? – спросил князь с порога, и Петер проблеял недоуменно:
– Никого…
– Цербер сказал, что ты опять загнал коня.
– Ах, то был бедняга Ниро… Простите, папи. – У Петера дёрнулась щека.
– Петер, если ты и уедешь отсюда – только вместе со всеми, – медленно и отчётливо проговорил князь. – В ту игру, что ты затеял, не играют в одиночку. А я – не составлю тебе партии. Мне не нужен в семье изгнанник, блуждающий по Европе, как пилигрим, без денег, с поддельным абшидом, теряющий себя, падающий все ниже и ниже. Довольно мне и одной такой блуждающей звезды.
– Лизхен при дворе! – почти выкрикнул Петер.
– Тебя этот двор не примет, – отрезал князь. – Бездарный наездник. Убийца…
Петер вскочил с постели – от злости почти вознесся над нею – и выбежал вон.
– Вы жестоки, – тихо и вкрадчиво напомнила Бинна. – Помнится, ваш ненаглядный Лёвенвольд загнал трех лошадей, когда спешил с мызы Раппин в Митаву. И как же вы при встрече целовали этого убийцу…
– Зато его тогда не поймали, – усмехнулся князь, – его вояж того стоил. Три жизни – малая цена за ночь благовещения. А наш дурак опозорен и пойман. Окажись его эскапада успешной – я бы тоже его целовал, потом, в Силезии… К слову, принцесса, о Лёвенвольде – он ведь помер. У Ливена сейчас сидят в гостях двое, проездом из Соликамска, один рассказал, как хоронили беднягу графа. Вам будет радостно слышать, принцесса, – яма в глине, на лютеранском кладбище, жара, вонь, покойник, объеденный сильфидами…
– Сильфида, объеденная сильфидами. – Бинна судорожно вдохнула парфюм своих ароматниц, словно пытаясь перебить ею вонь. – Так ему и надо, Яган.
– Пожалуй. – Князь сел у жены в ногах, на место сбежавшего Петера. – Знаете, что я думаю – пора мне написать Лизхен.
– Которой Лизхен? – ехидно улыбнулась Бинна.
Была Лизхен – дочь, бежавшая из ссылки от жестокого отца, дочь, ныне принятая при дворе, прощённая, замужем за графом, в чинах и в славе. И была Лизхен – Лизхен. Та, на которой князь когда-то очень хотел жениться, да так и не женился. Оттого, что так и не развелся. И та, вторая Лизхен – навсегда осталась в девках. Её императорское величество, ныне правящая царица Елизавета.