Я мою ноги мужу, пена покрывает древесную кожу, дрожит на белых волосках. Я слушаю, как он говорит шершавым голосом:
– Брамины всегда вникали в дела государства. Во времена англичан брамины были первыми, кто получал должности министров. Ты помыла миндаль, высушила?
Я киваю. Каждый день он говорит одно разными словами.
– Сегодня брамины как евреи в Германии в тридцатых годах. Брамины виноваты во всех смертных грехах, брамины козлы отпущения. Хотя теперь мы не богаты и совсем лишены могущества. Люди династии хойсала правили в Карнатаке три века. А в наши дни, посчитай, сколько хойсала – лишь нищие священники, зарабатывающие на свадьбах бедняков. У нас нет льгот и квот, у нас нет привилегий. И все равно брамины – источник бед. Все избивают браминов, все ненавидят браминов. А кто сохранил им знания о Ведах, Упанишадах, Брахма-сутрах, Бхагават-гите после тысячи лет правления исламских захватчиков и прихода англичан? Кто не дает санскриту умереть, поддерживая его, как слабый огонь? Брамины – это звенья между сегодняшними людьми и древней цивилизацией.
* * *
Когда он договорит, мы станем читать мантры возле священной гальки. Благовоний мы не зажжем. Мой муж боится искры – вдруг попадет на книги. Он не любит пряных запахов. Лучший аромат для него – это запах камня, то есть ничего.
После молитвы он съест яблоко, миндаль, выпьет стакан молока. Оденет старую, но чистую одежду. Войдет в переулок, закрываясь зонтом от солнца, как женщина. Он поедет поездом на станцию «Махатма Ганди». Его приняли в одну контору сначала для того, чтоб встречать почетных гостей, важных заказчиков, ведь только брамины могут заниматься этим. Потом он продвинулся по службе. Я слышала, стал начальником какого-то отдела.
Я не знаю, как там, на станции «Ганди» теперь. Раз я осмелилась и спросила доставщика еды, не был ли он в тех кварталах. Он ответил:
– Там дома уходят в небо, стены их отражают город и людей, как зеркала.
Больше мне никто ничего не рассказывал.
Иногда к мужу приходят люди, чтобы обсудить дела в Маллешвараме. Я стою на лестнице и слушаю. Они говорят, что теперь в наших улицах селятся далиты[14] и невегетарианцы; мусульмане коптят воздух кебабом. Муж и его знакомые злятся. В прежние времена в Маллешвараме жили только брамины хойсала и брали в жены девушек из семей браминов. «Чужие здесь не слонялись, и дороги были чисты» – так говорят знакомые моего мужа, такие же, как он, безумцы.
Я не говорю с ними, они не говорят со мной. Мне нечем поддержать их беседу. Мне нравится, что разные люди ходят мимо окон.
Уже много лет я веду разговоры лишь с черной галькой, мерцающей по ночам. Луна приходит в дом, пока я открываю окна, чтобы ночной воздух освежил страницы книг и не позволил им стать сырыми. Тогда луна скользит по старым шкафам, по половику, низкому столику – из моего приданого, на котором аккуратно разложены черновики и книги. Пройдя комнатой, луна опускается за темную стену дома напротив.
Я мою ноги мужу как два предмета, не замечаю ни мыла, ни самого мужа. Я смотрю на себя в воду и вижу: лицо мое увяло, как цветок, который вырвали с корнем и забыли у черного хода. Шесть раз мне вызывали роды раньше срока, и дети мои умирали.
– Васундхара, – говорит мой муж, – мы должны вписать наши имена в книгу рода хойсала. Мы должны дождаться рождения сына.
Ему все равно, что от бесконечных убийств чрево мое стало мертвым, как пустыня. Сердце – безжизненная галька. Мой муж – безумец, он не остановится ни перед чем, лишь бы вписать свое имя в проклятую книгу.
Он встает на полотенце, как ребенок. Я думаю, что нужно варить рис. Я должна семь раз тщательно промыть его в проточной воде. Это будет обед. Я есть не стану, я есть не могу с тех пор, как в нашем доме появилась плохая тайна, хуже черной болезни.
Аафрин
Точки на горизонте становились папой и мужчинами нашей деревни. Они шли далеко и были старыми. Но не такими уж старыми, чтоб у них не хватило сил бросить нас в колодец. Сердце снова защемило от страха. Некуда было бежать, за ручьем стояли редкие сухие деревья.
– Пригнемся и пойдем по ручью, – прошептала мама. Ее лицо стало цвета сухой земли, желтым и серым.
Камыши в ручье прятали нас, и я говорила им в голове: «Ради Аллаха, камыши, не показывайте нас». Ноги тонули в иле и глине, тряпки на ногах мешали. Ноги превратились в шары грязи, мне хотелось плакать и орать от того, как медленно мы шевелимся. В просветы было видно, что папа, староста и все идут. У них появились руки и головы. А ручей не уводил от них. Ручей тек, куда ему надо, а не куда надо нам.
Мы едва переставляли ноги, умирая от страха. Запинались о камни, ил. Стало глубоко. Я упала и промокла, юбка налипла и не давала идти. Я заплакала без звука: «Скоро они придут и растерзают нас, мы не убежим, мы грязные, мокрые».
– Притворимся, что мы умерли, – вдруг прошептала мама.
Мама сняла наши платки и бросила на берег. Потом взяла камень и ударила по своей руке. Кровью она обрызгала наши платки. Мне так жалко маму, когда я вспоминаю об этом. Мы пробрались назад, где ручей был узким, в заросли камышей.
Папа и люди деревни шли к ручью.
– Им сейчас рассвет в глаза светит, они нас не видят, – прошептала мамочка. – Они еще далеко.
Мы молились Аллаху и Матери дождя, чтоб они свернули. В зарослях камыша мы легли без сил.
Мы боялись, что птицы, вспорхнув, выдадут нас. Но птицы не шелохнулись, им так Аллах сказал. Мама положила на нас камыш. Мы лежали в грязи и иле, сердце стучало о воду. В ушах билась кровь.
Скоро мы услышали, как они говорят. Я дышала как рыба. Вдруг кто-то крикнул – нашли наши платки. Голоса покатились в ту сторону.
– Не трогай ведьмины тряпки, – сказал староста. – Их забрали демоны.
Они ходили по берегу, и голоса рокотали, как гроза. У нас не было воздуха. Я думала, они никогда не уйдут, будут искать нас мертвых. Они долго ходили, перешли ручей, ходили по тому берегу. Я думала, что скоро нас найдут и сделают мертвыми. Вдруг они развернулись и пошли обратно в деревню.
Мы лежали в воде до самой ночи. Что-то тихо хрустело, и кричали цикады. Нам казалось, мужчины вернутся, их голоса летают по сухим полям. Глубокой ночью мы забрали с берега платки, отвязали от ног мокрые тряпки и прополоскали в воде. Мы перешли ручей и бежали дальше и дальше.
Было уже меньше страха, я подумала, что моя мама настоящая лисичка.
* * *
Моя голова помутнела, и мама стала слабая. Мы громко дышали, будто в горло нам тряпок набили. Я думала, что мама знает, в какую сторону идти, ведь она училась в школе. Но скоро я догадалась, что она ничего не знает. Я боялась, что мы запутаемся и выйдем обратно в нашу деревню. Я знала, что если папа так разозлился из-за нарисованной лошади, то теперь он скажет, чтоб община убила нас. Какой ему толк от нас? У него и так вон сколько дочерей.
Мы шли так долго. Ноги трогали горячую землю, сухая трава шуршала.
– У, как будто смерть шуршит, – прошептала мама не мне, а куда-то в поле.
Мы шагали много дней. Даже дикого самая не росло. Мы и в деревне были худыми, а пока мы блуждали по земле, наши руки и ноги стали совсем тонкими. У мамы между юбкой и блузкой, там, где раньше был маленький коричневый живот, оказался провал.
– Если не выйдем к людям, то умрем, – сказала мама опять в поле. Голос у нее стал взрослый.
У меня болела голова, руки дрожали, в глазах летали осы. Я уже не помню, как мы пришли в ту деревню, вела ли туда дорога. Возле деревни стояли каменные змеи. Было утро или день, потому что дети учились в школе. Мама заглянула в окно и вскрикнула:
– Ади кадавулаэ[15], кобры!
Я была слишком слабая, чтобы дотянуться до окошка. Я села на землю и вдруг увидела, что на дороге извивается огромная змея. Я закричала, как будто кто-то дал мне силы. Из домика рядом вышла девочка, подбежала и подхватила змею.