Молчит.
Молчит.
К тому моменту, когда Сукуна уже думает, что ответа так и не получит – чему, в общем-то, радоваться бы; какого хера он вообще напрашивается, а? – Мегуми наконец произносит, и в ровные сильные интонации его голоса пробивается что-то, чему Сукуна не может найти названия.
– Я подожду, когда ты сам будешь готов мне рассказать.
Не «если» – «когда».
Не «захочешь» – «будешь готов».
Крохотные детали; мелочи, на которые большинство не обратили бы внимания – но Сукуна обращает. Слишком хорошо знает, как много могут мелочи значить.
И Сукуна вдруг почти задыхается – до того глубоким и свободным получается следующий вдох; и свет пылающего над головой солнца вдруг начинает ощутимо и болезненно, игольчато впиваться Сукуне в кожу.
Или, может быть, ему игольчато в кожу впивается взгляд Мегуми, когда Сукуна наконец все же на него смотрит.
Потому что взгляд Мегуми.
…он ведь куда мощнее солнца будет.
***
Всего три недели.
Но уже сейчас Мегуми явно понял больше, чем Сукуна когда-либо показывал или, тем более, говорил.
И Сукуна не знает, что в нем отзывается на понимание этого сильнее – страх.
Или восхищение.
***
Или, может быть.
Предвкушение.
***
И, вообще-то, Сукуна тоже видит чуть больше, чем Мегуми говорит; не может не увидеть – слишком уж пристально смотрит.
Слишком уж хочет понять – или хотя бы на тысячную долю к понимаю приблизиться.
Так что, да – Сукуна отлавливает это в чертах лица Мегуми. Ощущает это в его выдержке. Замечает это в стальном блеске глаз.
Потому что такой стали не существует в глазах тех, кому мир всегда улыбался.
Не бывает таких пронзительных, понимающих взглядов у них – у знавших лишь счастье, у не знавших борьбы.
Сукуна видит.
Сукуна знает.
У Мегуми тоже есть История. И эта История не из тех, что рассказывают, как сказки на ночь. Может быть, она не такая, как у Сукуны – хоть что-то в этом неправильном уродливом мире пошло относительно нормально, если не такая, – но она своя, и она по-своему должна быть ломающей.
Потому что такая сталь куется лишь из слома. Такая сталь куется лишь из мрака – того самого, который иногда тенями клубится под пальцами Мегуми, заставляя Сукуну благоговейно дышать через раз.
И, может быть, однажды – однажды – Мегуми ему расскажет, думает Сукуна.
Может быть, однажды он, Сукуна, такое доверие заслужит.
***
Может быть, однажды они расскажут друг другу.
– к концу второго месяца разрешает себе Сукуна мысль.
***
Может быть.
***
Сукуна опаздывает.
Рычаще чертыхаясь сквозь стиснутые зубы, он стаскивает с шеи галстук и засовывает его в карман. Очень глупо будет заявиться в костюме на их с Мегуми встречу – их встречу. Бля. Это даже звучит одновременно и охуенно, и сюрреалистично.
А еще – до пиздеца страшно.
Но Сукуну задержали – очень задержали – на работе и времени на то, что добраться домой и хотя бы переодеться, не оставалось.
И он прекрасно осознает, что Мегуми, может, и не заметил бы его отсутствия.
Может, он только выдохнул бы с облегчением.
Может…
Но нет, к этому моменту Сукуна уже знает Мегуми достаточно, чтобы понимать – заметил бы и без облегчения. Если бы Мегуми не устраивала его компания – он бы давным-давно сказал это прямо и давным-давно от Сукуны избавился бы. Мегуми слишком честный и слишком тщательно отбирает тех, на кого готов тратить время, чтобы могло быть как-то иначе.
Эта мысль одновременно успокаивает – и делает все пиздецки, пиздецки сложнее.
Потому что, может быть, Мегуми и не имеет ничего против компании Сукуны – но это все еще ничего не значит. Не значит того же, что значит для Сукуны; даже если Сукуна сам еще не до конца понимает, а что ж это, блядь, для него значит. Или не до конца готов это признать.
Но, в любом случае, для Мегуми происходящее ничего значить и не должно, – напоминает себе Сукуна.
Не должно.
Но потом он добирается до их места.
…их встречи.
…их место.
…блядь.
И видит то, что видит.
Мегуми в этот раз не один. Напротив него стоит мужчина – ростом под два метра, светловолосый, в солнцезащитных очках, хотя погода весь день стоит пасмурная. Он улыбается во все тридцать два, будто пытается заменить Мегуми солнце, и оба пса скачут вокруг него гиперактивными щенками – тогда как Сукуне все еще достается только снисходительное разрешение почесать их за ухом. И то – лишь изредка.
Какой раздражающий экземпляр – приходит к выводу Сукуна.
Экземпляр, будто сошедший с обложки какого-нибудь распиздатого журнала – признает он мысленно и совершенно невпечатленно, чуть брезгливо хмыкая.
Мегуми тут тоже нечем впечатляться.
Абсолютно.
Ведь так?..
Найти в себе силы и посмотреть на Мегуми, чтобы убедиться – и правда привычно невпечатлен, – у Сукуны почему-то не получается.
Почему-то впервые кажется, что от взгляда на Мегуми во внутренности придет не тишина.
Там разразится атомная бомбежка.
Но потом в реальность Сукуны, иллюзорную и бумажную, врывается это – смех. Громкий, открытый и радостный. Это мужчина запрокидывает голову и смеется – смеется так, как Сукуна, с его коротким и рваным, горьким смехом, смеяться совершенно, блядь, не умеет, – и Сукуна наконец не выдерживает.
Наконец все же бросает на Мегуми взгляд.
На Мегуми, который хмурится из-за мужчины раздраженно – как и должен бы; который и правда совершенно не впечатлен; который…
Который раздражением и невпечатленностью пытается прикрыть мягкость – а та все равно слишком очевидно, сплошным потоком из пронзительных глаз льется; а та все равно с легкостью раздражение в себе топит, оставляя лишь бессмысленный его фон.
И с такой мягкостью на памяти Сукуны Мегуми еще никогда и ни на кого не смотрел.
И такой мягкости в глазах Мегуми Сукуна вовсе никогда не рассчитывал уловить.
А потом мужчина вдруг подается вперед, и заключает Мегуми в тесные крепкие объятия – и Мегуми, судя по движению губ и выражению лица, коротко что-то ворчит.
Но в следующую секунду все же поднимает руки; все же обнимает мужчину в ответ.
Так же тесно.
Так же крепко.
Слышится треск; это реальность Сукуны рвется, разлетается бумажными клочьями; небо расходится рваным швом и фонарное солнце, кажется, вот-вот разобьется.
Сукуна пораженно отступает на шаг.
На второй.
И он вдруг чувствует себя таким идиотом. Идиотом, который мчался сюда. Идиотом, который думал, будто это может быть важно.
Конечно же, у Мегуми есть жизнь за пределами их коротких прогулок по парку – и это нормально, это не должно стать новостью. Потому что это, блядь, правильно. И Сукуна вдруг отчетливо вспоминает, кто он такой, почему он не должен был никогда к Мегуми приближаться.
Почему нужно было продолжать держаться на расстоянии – в тени; почему нужно было продолжать оставаться зрителем.
Даже если бы – если бы – у Сукуны был шанс, что попросту невозможно.
Даже если бы…
Что Сукуна может Мегуми дать? Свое разломанное изгнившее нутро? Свои кошмары? Постоянные взрывы в своей голове, в своих легких, в своем изъеденном рубцами пепельном сердце?
Может быть, этот мужчина делает Мегуми счастливым.
Делает счастливым так, как никогда не смог бы сделать Сукуна.
И Сукуне нельзя быть здесь.
Нельзя.
Нельзя.
Нельзя.
Нельзя сюда возвращаться.
Когда глаза Мегуми – неизменно пронзительные, неизменно яркие, неизменно мощно огревающие, как прикладом – встречаются с глазами Сукуной, наконец его замечая – Мегуми тут же разжимает объятия и отходит от мужчины; тут же делает шаг навстречу Сукуне.
Сукуна одновременно с этим на шаг отступает.
И, развернувшись на сто восемьдесят, быстро уходит.
***
Сбегает.
***
Той ночью, стоит ему закрыть глаза – руки тут же оказываются по локоть в крови, над ушами особенно остро и визгливо свистят пути, а бесконечные пары мертвых глаз смотрят пусто.