«Шагай…» Шагай за судорогами и распадом ума, в величавый горизонт суматохи проспекта, где кто-то сызнова теряет себя, ни себе, ни им взаправду не нужный. И в небе взирает Глас, пред-речистый, тому: скверная утварь застоя, да покройся кишащей заразой, жалкий ты скот! Разве ты не слышишь, что я в тебе говорю? И время рук: тик-так, если бы все так; И где-то да, и где-то нет, но за тем забором жизнь — волна. Знали бы они сколько в нем… нерасцветшего счастья, боли, дерьма. И лучится им день в лице лицом, пока исчезает тот в лоне слов, распыляясь в колыхании их, шагом за жизнью творящей — обетом. «Ты так далеко…»
Ты так далеко от родных мест, от детской кроватки. Ты так далеко от объятий мамы и папы. Ты так далеко от игр и в Волге купаний. Ты так далеко от весны, от апрельского поцелуя, а после в июле. Ты так далеко от своей могилки, что все чаще — не желал бы рождаться. Ты так далеко от близости, которая постоянно куда-то отлучается. Ты так далеко, что теряешь надежду. Ты так далеко, что остается лишь одиночество в кармане, пожирающее в целом и малом. Ты так далеко, но все ведь нормально. Ты так далеко, но ты улыбайся, Ты так далеко, держись — ещё немного, но надо. Δunkelheit Черные воды Невы сминаются наго кожью. Дворник, присмотрись и смети, всех за мост. Дворник, замети нас за бетонный ковер; а тем, кто похотливо взирает — прямо в лицо плюнь и черенком по их взглядам ударь. Дворник, нас вдаль сотри, где серпантин и будто бы рай. Чтобы никогда больше не причалить, стряхни нас в Неву, вен черный бальзам. «Свернувшись…» Свернувшись в первородное слово на иссохшем берегу особистого Вавилона, тянусь в твои объятия, к твоим касаниям, — ты больше моего голода. Уповаю на дружескую песнь по райской воле, а в твоих глазах, словно в спичечной коробке, изумрудятся бронзовки как предвестники, чего не в силах предписать. |