— Тут склады в основном. И окна под самым потолком сделаны. Чтобы в них посмотреть, надо на галереи деревянные подниматься. Обычно там и не ходит никто, но в некоторых следы были. В двух из трех оказалось, что работники натоптали, а вот в третьем никто, говорят, наверх не ходил.
— Это который?
— А ты догадайся.
Гром смотрит на грязную стену, высящуюся прямо напротив убитого.
— Ну, и наглец, — замечает Гром. Орет на весь проулок. — Ань! Иди сюда! И следы тащи!
Пока эксперт собирает наброски и шагает к ним, Гром места себе не находит.
— Давай, — тычет ей в лицо чужим телефоном, — скажи, что у тебя есть такой же.
— Нет, у меня «Самсунг Гэлакси».
— Аня!
— Ладно, ладно, — эксперт послушно перебирает наброски. Игорь уже готов их из рук вырвать и самолично просмотреть. — О, — останавливается. Вытягивает из стопки лист. — Этот?
Игорь жадно всматривается в рисунок подошвы.
— Попался, — шепчет сквозь зубы. — Попался! — яростно сминает набросок в руке. — Попался, блядь!
— Эм, только, Игорь, — Анна, как-то неловко улыбаясь, тянется за мятым рисунком, — не «попался» тогда, а «попалась». Разве не видишь? Это женский сапог. На... э-э-э... после исследования можно будет сказать точнее, но, судя по силе отпечатка, на восьми- или даже десятисантиметровом каблуке.
Количество посетителей в Первой частной галерее обескураживает Игоря. Он знать не знал, что у немецкого портретиста Ханса Тома столько почитателей в Петербурге найдется. И что к десяти вечера, когда он, измотанный бессонной ночью и насыщенным днем, доползет до выставки, эти почитатели и не подумают разойтись.
— А... Простите, — трогает пальцем какую-то даму в блестящем платье, щебечущую с подругами на входе. Старается улыбаться. — Разве галерея еще не закрывается? Откуда людей столько?
— О, что вы! В день открытия они работают до часу, а до полуночи наливают бесплатное шампанское! – незнакомка явно уже воспользовалась этим преимуществом, и не раз. — К тому же, это же Тома!
Грому не то мерещится, не то ему и правда подмигивают.
— Тома?
— Художник, рекомендованный самим Потрошителем.
— Чего? — привет, любимый вопрос, Игорь по тебе скучал.
— Да все СМИ написали, что сегодня новое убийство произошло, и на трупе был флаер этой выставки. Это ж теперь лучшая реклама! Этот маньяк знает, что рекомендовать.
— Понятно, — кивает обескураженный Гром. Дамы забывают о нем. Его раздражают смех и шум, раздражают курицы, вероятно, в жизни не видевшие ни одного трупа, раздражает неуместность собственная в этом свете, сиянии, темно-синем ковролине, на котором после Грома остаются грязные, серые следы, и он хочет уйти.
Поворачивается и нос к носу сталкивается с входящим Разумовским.
Он стоит на пару ступеней ниже и смотрит на Игоря снизу вверх.
Как минувшей ночью.
За ним люди.
Гром поспешно отступает в сторону, пропуская Сергея и вошедших. Разумовский, оправившись от удивления, оборачивается к спутникам, говорит о чем-то, они смеются... На Грома никто из них больше не взглядывает, и Игорь жмется к стене, вертя в руках кепку и дожидаясь, пока они пройдут.
Осторожно смотрит вслед — медная шевелюра Разумовского солнцем пылает в этом океане света.
Игорю домой бы надо идти. Завтра тут без шампанского и ажиотажа куда спокойней поработать можно будет. Да и выспаться хочется, еще на подъезде к галерее глаза слипались.
И Разумовскому ему сказать нечего.
Но Гром все стоит у ступеней. А затем взлетает по ним вверх.
Чем больше Игорь путешествует по выставке, тем больше уверяется, что «Потрошитель» — персональное его кармическое наказание за грехи в прошлой жизни. Гром переходит от пейзажа к пейзажу, от пастушка — к крестьянке, от крестьянки — к пастушку, и не чувствует, не улавливает ровным счетом ничего.
Один раз к нему подваливает важный господин с окладистой бородой поверх фрака и спрашивает о впечатлениях. «Миленько», – пожимает плечами Гром и больше им вся эта интеллигенция не интересуется.
Зато Гром интересуется одним из них, ищет глазами, даже если не хочет интересоваться, а хочет сообщение убийцы разбирать. Но не смотреть за Разумовским, который чувствует себя тут, как рыба в воде, не перетекать из зала в зал за приглушенным расстоянием нежным, учтивым смехом, оказывается выше сил уставшего и так и не уложившего в собственных представлениях события ночи майора.
Изящный в дорогом костюме и жестах, отточенный в белизне рубашки и кожи, аристократичный Разумовский похож на дорогую фарфоровую куклу, на изысканный, не под всякий вкус подходящий десерт. И Гром даже с расстояния в два-три образовавшихся меж ними кружка по интересам ощущает, как Сережу хотят съесть. Или хоть кусочечек себе урвать. Рукой в перчатке, в дорогих часах, держащей трубку или брэндовый клатч — касаются, смотрят, пытаются стать ближе, ближе...
Гром, слыша шорох, опускает взгляд на судорожно смятый в руке рекламный буклет. Он только что листал его и не запомнил ни слова, ни картинки. Игорь отворачивается, говоря себе, что во всей галерее не найдется человека, который смотрел бы на Разумовского так, как смотрит он. Потому что никто не видел его таким, каким Гром видел.
Не приглаженно-нормальным, не нейтрально-вежливым, не мягко-обаятельным, а таким, какой мог оттолкнуть. И оттолкнул же. Гром не глядя подхватывает с проносимого мимо подноса бокал и выпивает залпом. Зажмуривается. Впервые думает, что Разумовскому, пожалуй, понадобилась вчера недюжинная смелость, чтобы остаться открытым, остаться честным с собой. А Игорь не оценил.
Гром оборачивается и впервые за вечер, если не считать столкновения на входе, встречает взгляд желтых глаз. Сергей смотрит на него прямо, серьезно поверх лысин, париков и шляп. Отпивает шампанское.
Игорю нехорошо делается. Он в соседний зал бежит, бродит среди картин поворот за поворотом, пока возле полотна с парой голых мужиков не зависает. Оба льют воду из кувшинов. Гром приглядывается к детским лицам на фоне, видит сложенные для дуновения губы и дыхание переводит. Мифология, значит, какая-то, ветер и дождь, значит. Не гомосятина, которая ему померещилась.
Кто-то возникает рядом, и Гром поворачивается автоматически. Сергей смотрит на картину с кувшинами так, будто не стоит с ним бок о бок, будто вовсе Игоря здесь нет и ошарашенным взглядом тот, забывшись, в его лицо спокойное не втыкается. Хрупкие пальцы подушечками по бокалу вверх-вниз скользят. Очнувшись, повертевшись на месте бестолково, выдав уж совсем жалкое и тихое «так», Гром снова отступает, ретируется меж пастушками и крестьянками от собственной непонятной беспомощности...
… К полуночи гостей почти не остается.
Игорь сидит один в целом зале перед очень странной картиной.
Слышит шаги. Прикосновение ложится на плечо, ползет по рубашке к шее, и там, пробравшись за ворот, пробравшись под футболку, пальцы осторожно разминают напряженные мышцы. Игорю уйти бы нужно, ни слова не говоря, но он только голову устало склоняет и виском об эту руку трется.
Разумовский опускается сзади. Боком к спине прижимается, но не давит; рука теперь поперек груди Игоря прихватывает, пальцы ключицы гладят. Грома и притягивает эта уверенность, и настораживает: недостоин он после вчерашнего такого прощения и понимания. Да и Разумовский — способен ли на них?.. Но их тянет друг к другу, с этим ничего не поделать, этому не получается противостоять.
— У этого Тома глаза, как у тебя, желтые, — замечает Игорь. — Я на автопортрете видел... Все хотел спросить, зачем ты линзы носишь.
— Я их не ношу.
— Да ладно!
— Да.
— Да? А печень ты давно проверял?
Разумовский усмехается.
— Они меняются иногда, — говорит тихо. — Как-нибудь я покажу тебе. Синие.
— Синие? — полуоборачивается Игорь, накрывая ладонью руку на своей груди. Сережа моментально вплетает свои пальцы в его.