У столика Сергей вешает пальто, нервно сдергивает шарф. Кончики прямых волос вздрагивают при каждом рывке. Поджимает губы раздраженно, зло. Садится спиной к стене и отправляет Волкову совсем уж яростный взгляд. Олег, однако, только к посту плечом приваливается, скрещивая руки на груди. Продолжает следить за главным своим посетителем. Или ждать.
Разумовский смотрит меню. Звонит в маленький колокольчик. Вслед за официантом у стола возникает повар. Сергей объясняет, перекладывает продукты с места на место. Смеются. Волков наблюдает с неизменным выражением лица.
— А что они делают?
Гром успевает позабыть о присутствии Дубина. Вздыхает.
— Разумовский рассказывает, как шаверму приготовить.
— Зачем?
— Я заказал.
— А. Ты заказал. Понятно.
Шеф покидает зал, и Разумовский остается один на один с возрастающей тревогой. Трет щеку, слепо глядя в огромное пустое окно. Оно должно казаться ему бездной, думает Гром. Смотрит на часы — Игорь делает то же самое. Десять минут девятого. Он по всем законам свинья.
— Игорь, ты сильно задержишься? — спрашивает динамик прослушки. — Х-хотел уточнить, чтобы сказать официантам, когда шавермУ твою подавать. Чтобы не остыла. Знаешь, ее уже готовят.
Сережа, склонив голову в бок, смотрит на телефон, а Волков смотрит на Сережу. Игорь представляет: зайди он сейчас в ресторан, проскользни, не обращая внимания, мимо Олега, Разумовский повиснет на нем с невыразимым облегчением. Прилипнет к груди, не дав раздеться, забудет про Волкова, про то, что окно их выдает, примет за правду любое объяснение опоздания, потому что захочет поверить. Потому что это его, это самый настоящий Сережа сидит и мучается перед ним. И это только начало.
— Бля.
Дубин смотрит на него, на дрожащий в руках бинокль долго и спокойно.
— Игорь, ты хочешь здесь быть?
Очень правильный вопрос. Проблема в ответе. Игорь не то, что не хочет быть здесь — Игорь хочет быть там. Что, конечно, невозможно.
— Я как будто сердце ему вырезаю.
— Я, Кирилл, спецназ — мы сможем задержать его с поличным до самого убийства и без тебя. Ты можешь нам верить.
— Игорь, знаешь, я начинаю переживать, — вмешивается в их диалог Разумовский, сам того не подозревая. Гром смотрит на него — Сергей сдвигается к самому окну, говорит почти в стекло. Верно, чтоб Волков не видел. — Уже полдевятого, и я сижу один и думаю: что, если ты не придешь? Что если ты уже исчез из моей жизни, а я не знаю? Что, если я ошибся? Думал, что увидел тебя всего в одном твоем смехе — искреннего, верного, честного, надежного... Открыл в тебе все это заново прошедшей ночью. И — что? Обманулся? Снова? Быть того не может, но... — Разумовский роняет голову на руку. — Подумать о другом еще страшнее. Твое расследование. Пожалуйста, сообщи мне, что с тобой все в порядке.
— Твою мать, — выплевывает Гром. Лезет в Юлину сумку за бутербродами. — А я почти проникся.
— А что?
— Не слышал? Переживает, что серийный убийца меня прикончил. Как будто не он эти убийства совершил.
— Ну, не знаю, — пожимает плечами Дима. — Звучало очень искренне. Особенно первая часть. Может, мы, и правда, ошиблись?
Игорь даже жевать перестает.
— Нет, правда, — с трудом проглатывает большой кусок. — Надо было тебе и остальным уши воском позалепить. А себя к... не знаю, к сидушке, вон, привязать за недостатком мачты. Он же уже все — пересел на карусель любимую. Только нарциссическая травма его сейчас по старой схеме тащит и эго непомерное. Вся эмпатия на манипуляцию уходит. Разумовский сейчас чувствами начнет прикрываться, как последним щитом. И даже если они истинны, теперь они служат только одной цели — карусель его любимую остановить, меня вернуть и чувство своей ценности восстановить, от судьи и палача в меня спрятаться. Но в карусели вообще нет такой функции. Иначе он бы ее и не возвел.
— Жутковатый образ, — замечает Дима, не решаясь присоединиться к перекусу. — Карусель, на которой вместо пассажиров тела жертв. И убийца.
— Именно, — продолжает Гром. — Думаю, он эту конструкцию еще в детстве изобрел, но без убийств. И не использовал, пока не совершил преступление в декабре. Он не хочет видеть, что его первая жертва крутится на карусели вместе с ним. Позади него. Прикрывает все виной за то, что оказался недостаточно хорош и его бросили. И ищет ситуации, в которых его точно бросят, чтоб эту вину испытать. А на деле пытается так спастись от вины за первое преступление, пытается искупить ее и защититься от ужаса внутри.
— Игорь, — Дима наконец-то берет булочку. Наливает кофе. — Но почему тогда он выбрал тебя. Ты же его бы не бросил?... Может, он хочет, наконец, слезть с карусели?
Гром зависает. Смотрит искоса.
— Вот ты сейчас совсем не помогаешь. Я тебе не Сонечка Мар...
— Игорь, я расскажу, почему включил твое интервью во время нашего секса, — оживает динамик голосом Разумовского.
— Пожалуйста, не надо, — переключается Гром. Смотрит на ресторан — Разумовский откидывается на спинку дивана, расстегивает верхнюю пуговицу рубашки. Смотрит на Волкова, а Волков смотрит на него.
— Знаешь, я до сих пор помню ощущения от тебя внутри; полные и... тяжелые, — выдыхает Сережа, а Гром зажмуривается. — Чувство предельной близости с тобой. Сладкий унисон, когда никто из нас уже не мог остановиться, как откровенны, как развратны бы не становились движения.
— Сожалею, что тебе приходится это слушать, — бормочет Игорь в сторону Димы, не в силах поднять взгляд.
— Помнишь, как ты беспомощно, просительно подавался вверх, стоило мне замедлиться и приподняться с тебя?.. — продолжает Сергей. — Тебе нравилась эта пытка, Игорь; я видел, видел твои глаза, — каждое слово истекает хищной улыбкой, и Гром чувствует возбуждение. — И я думал — каким ты будешь, пожелай ты меня хоть вполовину так же сильно, как того, за кем гонишься? Каким станешь, почувствуй ты, что я — это он? Что след, по которому ты рыщешь, охотишься столько дней и уже чувствуешь его кровь на губах, ведет в мою постель?.. Или лучше в публичное место, да? В туалет ресторана, где спалиться — на раз-два, и трахать меня, прижимая к стене, надо быстро и грубо, спеша вклиниться этой сладкой, запретной местью между следующим посетителем и официальным арестом с наручниками на моих руках. А пока вместо них — твои каменные пальцы. И ладонь на лице. Забывшись или нет, зажимает и рот, и нос, и мне почти нечем дышать. Приходится стонать, пачкать ее слюной, задевать языком — тебя только сильнее ведет, и ты держишь крепче, до белых полос на коже, чувствуя, как я принимаю в себя весь твой немаленький, набухший член. Сходишь с ума от этого и распаляешься гневом, злишься, видя, как мне это нравится. Нравится и боль, и твой контроль, и ярость, и даже то, что не даешь мне прикоснуться к собственному члену. Опускаешь взгляд и видишь, как я возбужден. Видишь стояк, и обескураженно осознаешь, что жаждешь прикоснуться. Собрать стекающие капли пальцами. А еще лучше — губами. Языком. Ты ведь заешь их вкус с прошлой ночи. Злишься сильнее и мстишь тем, что не касаешься, не даешь касаться мне и строго следишь за тем, чтобы даже не задеть одеждой. Чтобы мой до предела напряженный, чувствительный член оставался в вакууме вместо прикосновений, а я, возбужденный и беспомощный, не получал разрядки, — речь Разумовского прерывает несдержанный, рваный выдох. Гром видит, как он, словно пару дней назад — Игорь, сползает под стол, незаметно опуская руку между ног. Майор, пытаясь сглотнуть, понимает, что во рту давно пересохло. — Но я умею ловить кайф даже от этого, Игорь. Я могу позволить тебе быть со мной настоящим, злым, диким, и показать тебе иную свою сторону. Ведь ты уже почувствовал во мне это разрешение, Игорь. Это и притянуло тебя, — снова тихий, прерывистый выдох, и у Игоря звенит в ушах. Вдыхает глубже и старается не смотреть в сторону запрокинутой на диван рыжей головушки. — Поэтому я и включил запись. Чтобы представить тебя с собой настоящим. Страстным, яростным. Во всей полноте твоего собственного безумия, освобождения которого ты испугался и сбежал от меня в первую ночь. Ты понял, что я тот, кто может дать ему пространство... Даже жаль, что я не твой маньяк...