Я поднималась вслед за комендантом на крепостные стены, карабкалась с ним по бесконечным лестницам и прикидывалась несведущей во многих известных мне вопросах, чтобы доставить ему удовольствие просвещать меня. Господин де Сен-Map показал мне башни, пустые карцеры и прочие утонченные прелести государственной тюрьмы. Возможно, я видела будущую камеру Лозена! С тех пор как граф оказался в этом отвратительном месте, оно беспрестанно стоит передо мной, я мысленно брожу там и провожу ночи напролет, пытаясь представить, в какой из этих ужасных конур он томится.
Но в ту пору я думала лишь о бедном Филиппе; передо мной возвышался мощный, совершенно прямой донжон, где, вероятно, его держали. На окнах стояли тройные решетки; то были не окна, а скорее бойницы; очевидно, свет должен был просачиваться сквозь них, как через воронку. Я содрогалась, глядя на эту башню. Сен-Map не говорил о ней ни слова; он рассказывал мне обо всем, кроме нее, а я не решалась его расспрашивать, опасаясь, как бы он не предпочел завершить осмотр.
В какое-то мгновение мне показалось, что за тройной решеткой маячит какая-то белая точка; комендант тоже обратил на нее внимание, ибо он очень резко встрепенулся, но тотчас же сдержал свой порыв; я притворилась, что этого не заметила, а г-н де Валантинуа вообще ничего не видел.
После этой долгой прогулки мы чувствовали себя немного уставшими и, главное, были весьма опечалены. Я вернулась в свою комнату, чтобы еще раз расспросить Блондо и узнать, нет ли известий от цыгана, исчезнувшего столь таинственным образом. Горничная больше не видела хитано; я начала серьезно за него опасаться. Мы сели за стол; обязанности дворецкого исполнял уже другой человек. Я смотрела на окружавшие меня незнакомые лица и, должно быть, являла собой плачевное зрелище. Неужели этот хитрый лис-комендант замыслил усыпить мои подозрения своей любезностью и проведал о нашем сговоре? Это повергало меня в трепет: а что если он решил оставить меня здесь?! Кроме того, я отношусь к числу людей, более всего желающих то, что труднодостижимо. Меня бросало в жар при мысли, что я так и не увижу Филиппа, ведь я знала, что он страдает совсем рядом, а мы не могли даже перемолвиться словом. Эта тайна манила меня. Почему моего друга держали здесь? В чем заключалась его вина? Кем был этот несчастный? Я невольно думала о нем, и от всех этих мыслей и догадок он становился в моих воспоминаниях еще прекраснее.
Господин де Валантинуа стал моим добрым гением. Он без всякой задней мысли, вполне искренне спросил г-наде Сен-Мара, куда подевался вчерашний смуглый дворецкий, который так ловко нес свою службу, прибавив, что хотел бы иметь такого же слугу.
— Все наши лакеи — такие бестолочи, — продолжал он. — Госпожа де Валантинуа сбивает их с толку, находя, что они все делают невпопад, и от страха не угодить они причиняют вдвое больше вреда.
— Ах! — вздохнул комендант с улыбкой, которая на этот раз показалась мне искренней. — Вы обратили внимание на моего милого Басто, господин герцог? В самом деле, это очень смышленый и очень честный малый. Он спас мне жизнь и предан мне всей душой; это единственный человек, которому я доверяю и от которого ничего не скрываю. Басто не может сейчас прислуживать за столом, так как он выполняет более важное поручение; я надеюсь, тем не менее, что о вас позаботятся не хуже.
— Я очень боюсь, что мы причиняем вам массу хлопот, сударь, — продолжала я со спокойствием, которого отнюдь не испытывала, — поэтому мы завтра же уедем.
В ответ комендант принялся говорить мне комплименты: в сущности, он не досадовал на наше присутствие; в особенности были рады гостям его офицеры, которые, очевидно, томились скукой в этой глуши, в этих мрачных стенах. Они почти не отличались от заключенных. В зал кто-то вошел; комендант усадил нас играть и ушел; его не было два часа. Я получила свободу действий и могла расспросить одного довольно красивого знаменщика, который не сводил с меня глаз и готов был рассказать мне не только о тюремных тайнах, если бы я ему позволила. Он не заставил себя долго упрашивать и все по порядку поведал мне о своей опасной службе. Я узнала, что в большой башне сидит некто неизвестный; комендант никогда не упоминает об этом узнике и порой проводит с ним целые дни, но никто не видит, как он к нему входит и как он от него выходит; без сомнения, это важный человек, поскольку ему подают изысканные кушанья на серебряных блюдах. Только Басто относил арестанту угощение; бесполезно было задавать ему вопросы: он хранил молчание, как и его господин. Стража совершала обходы этого донжона внизу — никто не поднимался вверх хотя бы на ступеньку. Когда г-н де Сен-Map прибыл с этим узником, тот был закутан в плащ, а на лице у него была черная маска; с тех пор число солдат удвоилось и никто больше не покидал крепость, ворота которой оставались закрытыми и мосты поднятыми, не говоря уж об опущенных решетках.
Эта история была способна возбудить любопытство сотни кумушек и заставить их напрасно ломать головы над ее разгадкой.
Комендант вернулся и принес нам извинения, не объяснив причины своего отсутствия. Я снова приняла как можно более любезный вид и пригласила г-на де Сен-Мара в Монако. Сославшись на то, что он нуждается в свежем воздухе, я сказала, что королевская служба не пострадает, если он ненадолго ее покинет. Тюремщик поблагодарил меня, но отказался наотрез:
— Я уже давно не могу отсюда уезжать, если только не случится какого-нибудь непредвиденного происшествия. Я слуга его величества и должен оставаться при своем деле. Возможно, это тяжелая служба, но я сам ее выбрал и не изменю ей.
Наконец, настал вечер! Мы разошлись по комнатам, нам предстояло уезжать на следующий день. Я задыхалась от досады и ярости. Моим мечтам суждено было разбиться, столкнувшись с этими неприступными стенами и волей этого еще более неприступного человека. Я молча позволила себя раздеть; Блондо понимала, что я не в духе, и не говорила со мной; она лишь сочла своим долгом сообщить мне о допущенной ею вольности.
— Его высочество спросил, можно ли повидать госпожу, а я ответила, что госпожа никого не принимает, так как она очень устала и ее ужасно утомила вечерняя жара.
— Хорошо, Блондо, как только я лягу, ты можешь вернуться к себе, девочка моя; сегодня ночью я не собираюсь бодрствовать или читать. Задвинь хорошенько все засовы и закрой дверь, а свою оставь открытой, так как мне здесь что-то не по себе.
Горничная ушла; прошел, наверное, час, а я никак не могла уснуть; кругом стояла мертвая тишина, и лишь в моей голове клокотали мысли, словно волны в разбушевавшемся море. Внезапно мне почудился приглушенный звук голосов со стороны комнаты Блондо; я не испугалась — напротив, я ждала, что хитано вернется, как он обещал накануне; я села в постели и прислушалась. Ни одна дверь не открылась, ни один предмет не шелохнулся, однако до меня доносился шепот — в этом не было никаких сомнений. Моя верная служанка не задула свечу, следуя моим указаниям; я окликнула Блондо, и она почти сразу же прибежала на мой зов, совершенно растерянная:
— Госпожа, это цыган!
— Ах! Пусть он войдет! Пусть он войдет скорее!
— Но, госпожа, он так напуган и дрожит, что я не узнаю его голоса. Он прошел через дверь в стене, когда я спала, и осторожно, чтобы я не вскрикнула, разбудил меня. Мне почему-то кажется, что это уже другой человек, и поэтому я дрожу еще сильнее, чем он.
— Все равно! Пусть он войдет!
Девушка сделала гостю знак, и он явился, закутанный в плащ, в надвинутой на лоб фетровой шляпе, которую он не стал снимать; он приказал Блондо выйти столь повелительным жестом, что я остолбенела от изумления. То был жест господина, в нем не было ничего от рабской угодливости цыгана. Горничная колебалась, не спеша подчиниться, но, поскольку мужчина вновь и более красноречиво взмахнул рукой, она повиновалась, однако предварительно зажгла свечи.
Мы остались одни, шляпа и плащ упали, и передо мной предстал Филипп! Я вскрикнула и едва не упала в обморок.