Когда повязки меняли, мне противно смотреть было на то, что осталось. Использовали мази, спрашивали о степени боли, которую я описать не мог. Из любопытства раз посмотрел. Эти шрамы необходимы. Кит говорил, что при ампутации врачи не могут на голое мясо накладывать бинты, оттого часть правильным образом сшивается. В моём случае пришлось создавать дополнительные надрезы, которые и ушивали. Иногда хотелось попросить обезболивающего или снотворного, но я понимал, что это нежелательно. Нежелательны многие медикаменты, которые могут вызвать противоречивую реакцию. Затормозить заживание, моё личное состояние, которое варьировало от температуры до температуры. Иногда они кровоточили. Редко, но, когда бинты снимали, я видел её и не мог уложить в голове, как до такого дошло. Это невозможно представить… может, я взаправду проклят?
Трофимов просил не заводить разговора о деньгах, пока хватает. Когда закончатся, сам скажет. Показал ещё какую-то бумажку, по которой моё посещение строго запрещено, не считая его и врачей. В ответ на «к чему такие осторожности», он выдал «никогда не помешает лишняя защита», а мы что, о контрацепции? Трофимов не понял слова.
Он не спрашивал, как надоедливые врачи, болит или нет, или насколько сильно, не просил описать… потому что знал, что ответ будет один. И он никого не устроит. Трофимов стал вести себя ещё заботливее, хотя выражалось это в меньших действиях. Винил себя, а я… я уже не знал, кого винить. Мне тошно от раздумий, от воспоминаний, от того, что давило голову и разрывало руку. Я по привычке хотел положить ладонь на кисть, как-то утихомирить себя, но промахивался, потому что целился на недостающую часть.
Её нет, и не будет.
Сам не замечал, как притягивал руку к груди, а левая застывала на расстоянии. Касаться было нечего, нечего было почувствовать. Лишь когда видел Трофимова, на жалкую секунду, забывал обо всём, а потом снова вспоминал. Как в чёртовом фильме, что повторял один и тот же момент, только потому что он принёс большой успех.
Теперь мы действительно были вместе, в палате на одного человека. Трофимов поудобней пересел к стене, так что я мог положить голову ему на плечо или просто дотронуться, уже левой рукой, которой и ложку держать правильно не могу, с кружкой дела обстоят немного лучше. Делим плеер на двоих, по наушнику в ухе, по песне в голове. Иногда я засыпал под аккомпанемент с исполнением Трофимова. Тихое и приятное пение, которое я не прочь слушать вечно. Если такова будет цена за не медикаментозный парализатор.
Но было и ещё что-то помимо нескончаемой боли от потери и лёгкости от присутствия Трофимова. Подобие сомнения и страха – душевный раскол. Ни с чего я начал кричать на Трофимова… говорить ересь, не разбираясь, где верх, а где низ – всё перемешалось в гнусный напиток.
Неспокойно было, когда Трофимов уходил на время. Я знал, что он вернётся, но почему становилось тревожно, не представлял. Если он задерживался больше, чем на пять минут, значит, пошёл в супермаркет поблизости. Возвращался с какими-то сладостями: шоколадками, конфетами, булочками, газированными напитками. В меня всё не лезло, у меня даже аппетита не было, и, чтобы не подавлять его, иногда что-то пробовал. Слишком сладкое, слишком сахарное или совсем безвкусное – у него странные предпочтения… во всём. Начиная друзьями и заканчивая едой, а в промежутке – бесконечность, его закрытый ум и мысли.
Трофимов серьёзно не отпускал, вёл себя как телохранитель, не считая тех моментов, когда ему лично нужно было отлучиться, каждый момент проводил со мной, что напрягало. Особенно в туалете. Я не настолько недееспособен… Но ему было всё равно, в такие моменты я обещал начать орать на всю больницу, он успокаивался. И я с ним.
— Тебе какой шоколад нравится? — как-то спросил он, дожёвывая альпен гольд.
— В смысле, белый или тёмный?
— По всем пунктам сразу, — предложил, но я отказался.
— Тёмный. Горький.
— Насколько горький?
— Больше девяноста процентов.
— …а это реально есть?
— Да.
— Меня как-то от пятидесяти мутит…
— Ты сладкоежка?
— Нет, у меня, кажись, стресс. Аня сказала, что могу попробовать такой способ релаксации, — Анна – медсестра, с которой не раз видел Трофимова. Со мной лично она разговор не заводила.
— Стресс?
— Не спрашивай.
— Я думал, мне показалось.
— Так же было. У тебя, кстати, опять температура не поднялась? — Трофимов аккуратно дотронулся до лба.
— Вроде нет, — если в глазах не плывёт, то жить можно. Но нужно ли так жить?..
— Может, мне уже кажется.
— Может. Всё может.
Я опять лёг на плечо, кладя руку поверх его. Холоднее, чем моя. И больше, и суше. Может, реально температура?..
— Хочешь спать?
— Ещё не решил.
Иногда прогуливались по больнице, по злополучным коридорам, где каждый прохожий обязательно смотрел на меня, на то, чего не было на месте. От пытливых и жалостливых взглядов хотелось убежать, заорать, чтобы не смотрели. Какое им дело до меня? Простое любопытство? Спасибо, одного хватило… на всю жизнь. Трофимов понимал мои взгляды, одолжил свою кофту, которая мне была великовата, поэтому и скрывала отсутствие. Только проблемы начались тогда, когда я попытался надеть её. Сначала по привычке потянулся правой рукой, а потом не мог сообразить, как надеть, используя только левую. Замешательство и растерянность. Настоящая пытка, с которой я не могу примериться с новым образом жизни. Да не нужен мне такой…
Трофимов, конечно, помог, а я почувствовал себя ещё более беспомощным в собственных глазах, да и глазах всех бабушек и дедушек, которые могли заметить. Не смотрите, ничего не говорите, и без вас всё знаю! Чего только пристали? Зачем навязываться своими глазами и притворным желанием оказать услугу? Но потерялся я тогда, когда донеслось до ушей:
— Бедный. Ещё совсем мальчик, — говорила одна из тех, что видела меня прежде.
Бедный!? Меня бесят… бесят эти слова жалости, потому что… Да, только по той причине, что они говорят о том, что видят, они не знают, что происходит у меня внутри, через что я прошёл до этого. Тогда бы они поскупились на такие слова? Но они никогда не узнают, потому что им в сласть говорить о том, что видят, о том, что услышали. Нормально для людей показывать своё беспокойство тогда, когда тому есть наружное доказательство. А если его нет, то они будут считать, что ничего не произошло. Скверно, когда наружность есть всему доказательство и оправдание, а внутренность – ничто. Это же и про моего брата, и про Жданова, и про предков… про многих. Очень многих.
— Уважаемые, — Трофимов сразу подал голос, — не заткнули бы вы свои рты? — если он общается не со мной, то становится немного прежним. Немного, поскольку от старого него мало чего выпирающего осталось.
— Что ты себе позволяешь? — встряла её собеседница.
— А сами-то? — он подтолкнул меня, выводя из транса. — Пойдём.
А его жалость не бесит. Или это – не жалость? Услуга? Я ещё не понимаю, почему он тратит деньги (которые достал чёрт знает как, а мне говорить не собирается) на меня, проводит время со мной. Ничего в его отношении ко мне не понимаю. Будь я наивнее, как он, то сказал бы, что влюбился… но я не верю такому ответу. В него вообще трудно поверить, а я доверчивостью несильно-то страдал.
— Э-э, давай не пойдём туда, — остановил Трофимов, когда мы дошли, по слухам, до самого тихого и безлюдного крыла больницы.
— Почему?
— Ну-у-у, мне не нравится это место…
— К старушкам вернёмся?
— Может быть, что лучше и к ним, ведь здесь лежат те, чья жизнь в суровом положении… — в неясной интонации пояснил Трофимов и оттолкнул от входа. — Найдём что-нибудь получше.
— Ладно…
Там те, кто находится на грани жизни и смерти. Я уже не балансирую, а нахожусь на одной стороне, и, кажется, она не вызывает сладостных ассоциаций. Ни одна из них.
— Они тебя раздражают? — его поднявшийся настрой чувствовался.
— Особенно те, что ничего не говорят…