В другом письме он не менее лаконично описывает берлинскую публику: «Каждый офицер, каждый студент, который попадается нам навстречу, цветет здоровьем и свежестью — следствие здешнего порядочного и умеренного образа жизни. Девушки имеют что-то такое в лице, чего я не умею назвать, как картофельным — полнота и белизна не совсем привлекательные, но все-таки лучше московской желтизны!»
В приведенных отрывках писем нельзя не видеть простоту и изящность выражения чувств и мыслей их автора. «Письма Станкевича отличаются богатством содержания и разнообразием форм, — справедливо отмечает авторитетный современный литературовед Г. Г. Елизаветина. — В них и размышления, и веселая шутка, и откровенный рассказ о «домашнем быте души», как говорил он о своем внутреннем мире. Некоторые из писем представляют собой, в сущности, путевые очерки, в которых автор рассказывает о Берлине, Праге, Риме и других городах, в которых побывал. Другие — очерки нравов и характеров. Третьи — обзоры театральной и музыкальной жизни тех городов, где жил Станкевич. Четвертые — лирические воспоминания о детстве, об оставленных на родине близких. Во многих — синтез всего перечисленного. И пишет ли Станкевич о философии, о литературе, музыке, театре или живописи, всегда его взгляд отличается свежестью, умением заметить главное и рассказать о нем».
Эпистолярное мастерство Станкевича постоянно оттачивалось и совершенствовалось. В последний период его жизни оно достигло достаточно высокого уровня. Так, письма 1840 года Фроловым и Тургеневу известный русский литературовед Корнилов назвал «шедеврами в своем роде», а послания Грановскому, по словам восхищенного Герцена, «изящны, прелестны».
Положительную оценку письмам Станкевича поставил и великий Лев Толстой. Хотя, как известно, автор «Войны и мира» не был щедрым на похвалы. Но чтение писем его буквально захватило. «Читал ли ты переписку Станкевича? Боже мой! что это за прелесть, — пишет он в августе 1858 года своему приятелю публицисту Б. Н. Чичерину. — Вот человек, которого я любил бы, как себя. Веришь ли, у меня теперь слезы на глазах. Я нынче только кончил его и ни о чем другом не могу думать. Больно читать его — слишком правда, убийственно грустная правда. Вот где ешь его кровь и тело. И зачем? за что? мучалось, радовалось и тщетно желало такое милое, чудное существо. Зачем? ты скажешь: «затем, чтобы ты плакал, его читая». Да это я знаю и согласен, но этот ответ не мешает мне все-таки совсем из другого, более цельного, более человеческого источника, спросить: зачем? и с каким-то болезненным удовольствием знать, что ничем кроме грустью и ужасом нельзя ответить на этот зачем? Тот же зачем звучит и в моей душе на всё лучшее, что в ней есть; и это лучшее мне тем, не скажу дороже, а больнее. Понимаешь ли ты меня, мой друг? Я бы желал, чтобы ты меня понял; а то на одного много этого — тяжело. Черт знает, нервы, что ли, у меня расстроены, но мне хочется плакать, и сейчас затворю дверь и буду плакать».
Завершая эту главу, нельзя не сказать еще об одном немаловажном достоинстве писем Станкевича. Оно состоит в том, что их интересно читать. Они захватывают. От них трудно оторваться. Отсвет глубокого и яркого интеллекта лежит на этих письмах.
Мы еще не раз заглянем в те далекие 30—40-е годы XIX века. Глазами Станкевича — умными и проницательными — увидим эпоху, в которой он жил и творил.
Глава семнадцатая
ВДАЛИ ОТ РОССИИ
В середине августа Станкевич, простившись с родными, выехал вместе с отцом и слугой Иваном из Удеревки в сторону Харькова. В Харькове он расстался с отцом, а с Иваном направился дальше. Через Полтаву, Киев — к австрийской границе. Свой путь, не лишенный забавных приключений, Станкевич увлекательно, а часто и с юмором описывает в письмах семье и друзьям. Впрочем, прочитаем его рассказы.
«Я не считаю приключением того, — пишет он, — что на первой станции смотритель, ожидающий прибытия Великой княгини, принял меня за фельдъегеря и опрометью побежал из церкви, в то время, когда, по словам его, у него только начали навертываться слезы от Божественного пения. В вознаграждение я должен был дать ему коповика (полтинник. — Н. К.), и он добродушно признался, что успеет еще выпить до гласа… До самой Полтавы меня принимали за фельдъегеря; даже и узнавши, что еду по своей надобности, меня окружали, расспрашивали о Великой княгине, о наследнике. Я не скупился на рассказы и тем приобретал расположение смотрителей… Из Пирятина вез меня жид, нанятый от обывателей — и вез очень хорошо; а в Переяславе я больше ознакомился с этим народом и очень не полюбил его. Представьте, что на той площади, где они меняют деньги, совсем особенный запах; не говорю о квартирах. Здесь я принужден был поесть супу, который жидовка выварила, кажется, из своей старой юбки. Я расспросил немного жидков о курсе, и они все бросились предлагать менять деньги, но я отказался. В Браварах русский дворник запряг нам лихую пятерню калужских лошадей, и мы пустились к Клеву…»
Не менее интересно и забавно протекало путешествие Станкевича и дальше. Он побывал в Киеве, где в Печерском монастыре поклонился гробу Святого Владимира, крестителя Руси. Потом были Новгород Волынский, Радзивилов, Броды, Лемберг (так в XIX веке назывался Львов. — Н. К.), Краков…
«За Бродами, — рассказывает Станкевич, — мне казалось, что я въехал совсем в другой мир, что и трава тут не так растет, и небо не так смотрит, а как почтальон заиграл в рожок, я сам не знаю, что со мной сделалось: так весело, что хоть плясать!» Действительно, заграница была иной. Как, впрочем, и сейчас. А в Лемберге забавную шутку сыграл с ним почтальон. Узнав, что в одном из местечек евреи в очередной раз обманули Станкевича, почтальон, въезжая во двор гостиницы, стал кричать: «Чи нема тут жидов? Пан не може их видзеть».
По пути следования в Берлин Станкевич делает непродолжительные остановки в европейских городах. В Кракове он счел необходимым осмотреть известные Величковские соляные копи. Проводник освещал для него факелами и бенгальским огнем фантастические коридоры и блещущие залы копей. В одной из разноцветных пропастей, внезапно озаренной синим фейерверочным огнем, Станкевич не мог удержаться от чувства страха. «Нельзя не струсить, — говорит он, — видя над собой страшные глыбы». В Ольмюце (в настоящее время Оломоуц — чешский город. — Н. К.) он впервые видит готическую церковь, слышит музыку громадного органа, который «загремел» для него под ее сводами. И хотя все это было ему знакомо из книг, здесь он начинает чувствовать предметы и определяет к ним свое ощущение.
В Праге Станкевич знакомится с нидерландской натуралистической школой живописи XV века, с чудным Гемлингом, который вместе с братьями Ван Эйками был родоначальником знаменитой школы, воспитавшей Рубенса, Ван Дейка… Там же он встречается с видными учеными и литераторами Тиком, Кюне, издателем «Журнала светских людей» Эхтермейером, издателем знаменитых левогегельянских «Галлеских ежегодников».
В ряду этих встреч особенно важное значение имело знакомство Станкевича с чешским профессором Павлом-Иозефом Шафариком. Станкевич написал о нем в своем дневнике: «Он средних лет, высокого роста, имеет довольно умное лицо, прост и обходителен».
Шафарик являлся в какой-то степени знаковой фигурой для всей тогдашней славянской культуры. В 1826 году им была написана книга «История всех славянских языков», ставшая огромным событием в истории славистики. В фундаментальном труде, созданном этим чешским ученым, славяне впервые увидели себя в стройном порядке на глазах всей Европы, как единый народ.
Несомненная заслуга Шафарика заключалась еще и в том, что он выдвинул новую задачу для истории литературы — изучить все славянские литературы в их сходстве и различии. Этим он отдаленно предвосхитил предложенную в XX веке концепцию единства мировой литературы.
Заглянем вперед и скажем, что Станкевич, Грановский, другие члены его кружка неоднократно потом встречались с Шафариком. Одним из главных вопросов, обсуждаемых с ним, был вопрос о судьбах славянства. И неслучайно, поскольку в начале XIX века только Россия была единственным независимым и мощным славянским государством. Опираясь на авторитет России, который еще больше вырос после разгрома войск Наполеона и победного шествия русских войск по странам Европы, свободу от австрийского, турецкого, немецкого гнета должны были обрести и остальные славянские народы.