Сафрон Евдокимович, частенько навещавший Брагина, только удивлялся: как же легко и плодотворно тот работает! При этом новые картины не страдали качеством от количества. Все полотна были в единой стилистике, но абсолютно разные по содержанию, неожиданные, непредсказуемые: былинно обворожительны, сказочно красивы, интересны. Когда их накопилось штук за двадцать, Сафрон спросил у Ивана, как бы он назвал экспозицию из этих картин?
– «Шукшинские были», – ответил Иван, – я ведь Василия Макарыча сильно уважаю, наш он мужик, незлобливый, правдивый и веселый. И кино у него такое же – «Калина красная». «Печки-лавочки» и рассказы – тоже. Вот по рассказам-то его и писал, что в голову взбредет. А нынче закончил последнюю и гулять пойду, Сафрон Евдокимович.
– Ты потерпи, Ваня, до вечера, вместе и погуляем, – весело проговорил Сафрон и уехал.
Вечером в дверь мастерской громко постучали.
«Мужики соседские, наверное, почувствовали, что гулять наладился», – подумал Брагин.
Открыл дверь и глазам не поверил. На пороге стоял Василий Макарович Шукшин с мешкообразной сумкой в руке и Сафрон за ним – с саквояжем. Иван растерялся, а Шукшин поставил котомку у порога, протянул ему руку и сказал: «Ну, здорово, летописец былинный, кудесник-затворник. Веди, показывай – Сафрон вон уже все уши про тебя прожужжал, – и, пожав руку, добавил: – Василий».
– Иван, – торопливо представился в ответ Брагин с восхищенной улыбкой.
Потом перевел взгляд на Сафрона и заулыбался во весь рот:
– Ну, спасибо, Сафрон Евдокимович, за нежданную встречу, за радость великую. Конечно, меня чуть кондрашка не стукнул, очень уж неожиданно, но спасибо от всего сердца за очевидность.
– Веди давай, Иван, времени мало, благодарить позже будешь, если будет за что. Я ведь порою-то с норовом и отматерить могу – когда что не так, – перебил Шукшин.
– Проходите, проходите, Василий Макарович, – опомнившись, заговорил Иван и повел гостей в центральную залу. Так он величал застекленную центральную часть своей мастерской. На дворе стоял теплый август. Заходящие лучи солнца мягко освещали помещение.
– Хороший вид у тебя, Иванушка, из окна-то, – проговорил Василий Макарович, глядя в окно.
Через большие витринные стекла была видна древняя замоскворецкая церквушка – как на ладошке, с сиянием золоченых крестов на куполах. Шукшин оторвался от окна и повернулся к картинам, расставленным вдоль освещенной стены на треногах, на пюпитрах, на подставках, на полу и развешенным на стене до самого потолка. Он замер. Сафрон с Иваном молчали. Василий Макарович медленно двинулся вдоль стены вправо, потом обратно – до конца, остановился там и спросил:
– А ты когда с Алтая-то вернулся, Иван?
– А я и не бывал на Алтае, Василий Макарович, – ответил тихо Иван Брагин.
– Да как же не был, Ваня, это же мои родные Сростки, это же Катунь моя, на которой я рыбу ловил, это же мой Алтай – да сказочный какой, необычный!
– Василий Макарович, так у нас в Усолье, на Урале, такая же природа красивая: пышные травы, сочные, как и во всей России, – попытался ответить Иван.
– Ваня, какой Урал, какое Усолье на хрен. Я же тебе говорю, это Сростки мои, где я родился и вырос, Катунь, где я все свое детство босоногое провел. Это Алтай мой неповторимый, Ванечка, а это соседи мои, земляки деревенские, – зашумел Шукшин, повернулся, подошел к Ивану, обхватил его руками. – Я хоть в искусствах этих, живописаниях, ни черта не понимаю, но чую в тебе талант огромный, дар Божий, – потом посмотрел на Сафрона и добавил: – Да, Сафрон, не обманулся ты – в Иване невероятной силищи Дар. Сходи-ка ты, Сафрон Евдокимович, в прихожку, я там где-то авоську на всякий случай приволок. Неси сюда – праздновать будем.
И они все вместе пошли гулять с размахом и от души.
А через час, когда выпили и поговорили о картинах, о родных местах – алтайских, сибирских, уральских, – перешли на другие темы. Говорил, в основном, Василий Макарович. С жаром говорил, с убежденностью. Он по натуре своей и энергии был центром пространства. Где бы ни находился, все начинало двигаться вокруг него, как чаинки в стакане. Часов в девять вечера, не договорив о чем-то, он вдруг спросил:
– А че так тихо-то у тебя, Иван?.
– Так ведь хорошо это, когда тихо да мирно, – ответил Брагин.
– Хорошо, хорошо, Ваня. У тебя что, телефона нет? – опять спросил Шукшин.
– Есть, Василий Макарович, поставили не так давно. Сафрон Евдокимович постарался, – ответил Иван.
– А че никто не звонит? Ну-ка, тащи его сюда, Ваня, – потребовал Василий Макарович.
Иван принес телефон цвета слоновой кости на длинном проводе – тоже Сафрон постарался. Шукшин стал крутить диск, набирая какие-то номера. И через час привезли в мастерскую разную еду из ресторана, спиртные и прохладительные напитки, а заодно и раскладные столы со свежими скатертями, и стулья. А еще через час на этих стульях сидели цыганки в разноцветных платках с бубнами и цыгане в атласных рубахах с гитарами из театра «Ромэн» во главе с худруком Николаем Сличенко и пели задушевные цыганские песни. А на соседних стульях появились, украшая стол, молодые актрисы каких-то театров и кино – симпатичные, озорные, с точеными фигурками под кримпленовыми платьями. А еще через час приехал Андрей Тарковский с двумя очень красивыми девушками, по-видимому, тоже мечтающими стать актрисами. Василий Макарович уже в качестве экскурсовода демонстрировал им картины Ивана, а Брагин без тени смущения сопровождал гостей и толково объяснял, если спрашивали. Атмосфера была праздничная, но не шумная, как отметил про себя Сафрон, наблюдавший за происходящим. В два часа ночи он с Тарковским и барышнями засобирался восвояси, позвав и Шукшина. Но тот отказался.
– Езжайте, ребятки, а мне и здесь хорошо, – ответил он, поглядывая на актрис в кримпленовых платьях.
Они и уехали, а за ними и цыгане со своим предводителем. К утру угомонились, улеглись где попало, а в двенадцатом часу дня Василий Макарович с Иваном уже топали в соседний магазин-гастроном, по выражению Шукшина, за лечебными снадобьями. Проходя мимо большого общего стола во дворе дома, за которым соседские мужики уже играли в домино, освежившись, Иван поздоровался с ними. И Шукшин – тоже. А тех будто зацементировали при виде Василия Макаровича, они не могли даже «мама» сказать, не то что здороваться.
Примерно такая же картина наблюдалась и в магазине-гастрономе. Все: и продавцы, и посетители – словно окаменели. Такая тишина наступила. Слышно было только негромкий разговор Шукшина с Брагиным.
– Василий Макарович, давайте «Старочку» возьмем, – говорил ласково Иван.
– Да нет, Ваня, это не интеллигентно – с утра «Старочка». Будем реанимироваться «Рябиной на коньяке» – это вещь! – отвечал Шукшин.
– Ну, как скажете, Василий Макарович, – так же ласково вещал Иван, и, уже обращаясь к продавцу, продолжал: – Нам бы две «Рябины на коньяке», ну и две «Старки».
Когда они возвращались из магазина-гастронома с полной сумкой снадобья и провизии, соседские мужики так и сидели без движения, зацементированные, с костяшками в руках. И после того случая во дворе Брагина Ивана стали величать не иначе как по имени-отчеству: Иван Тимофеевич.
Когда во второй половине дня приехал Сафрон, за столом, кроме Шукшина, Ивана и молодых актрис в кримплене, сидели Георгий Бурков и Георгий Данелия, а грузинский мужской вокальный ансамбль пел а капелла на голоса очень мелодичную народную песню про маленькую девочку: «Патара, чемо патара гогона, чемо патара имедо, чемо патара…» На столе дымился аппетитный шашлык. Горячий лаваш дарил хлебный запах, а сыры, помидоры и зелень свежая радовали взгляд. А уже следом за Сафроном на пороге появился Вахтанг Кикабидзе, будущая суперзвезда советского кинематографа, а пока просто барабанщик ансамбля «Орэра». Он появился с огромным букетом роз, непонятно кому предназначенных, и с большим чемоданом чачи и прекрасных грузинских вин из Тбилиси. Сафрон Евдокимович понял, что надо спасать Шукшина и Ваню Брагина.