Арон Маркович был большим седовласым человеком с добрым больным сердцем и вселюбящей душой. У него убили всех родных в оккупации.
– И маму убили, и бабушку с дедушкой, и сестер, и папу, и жену, и деток моих малых убили, – рассказывал он Сафрону, приговаривая: – Уж лучше бы их в тюрьму посадили, а меня расстреляли в этом Бабьем Яру, да вот Бог зачем-то оставил жить-мучиться. Может, для того, чтобы учить таких же сорванцов, как ты, Сафрончик-Арончик.
А позже, когда Сафрон стал заниматься на фортепьяно, его хвалил и педагог Илья Самуилович Розанов, тоже из сиделых. Но больше всех любила, хвалила и радовалась успехам Сафрона педагог по вокалу – Белла Абрамовна Герштейн. На уроке сольфеджио неожиданно выяснилось, что у Сафрона необыкновенной красоты голос. Белла Абрамовна приехала в Тобольск в ссылку к мужу, но тот вскоре умер, а она осталась за могилой ухаживать. И Арон Маркович, придя как-то послушать своего любимца на ее урок, по этому поводу заметил: «Беллочка, видимо, потому наше племя так и разбросано по всему свету, что каждый, застигнутый бедой, остается там ухаживать за могилами». Сафрон понял, о каком племени идет речь, позже, спросив у отца.
Когда он пошел в школу, то учился там с интересом, успевая по всем предметам. В летние каникулы музыку забрасывал и бегал с другими ребятами на Иртыш и Тобол купаться и рыбачить. Ходили они с физруком из школы и в дальние походы, и в этнографические экспедиции. Занимались скалолазанием, стреляли из лука по мишеням, играли в войну. С мальчишками в коллективе и на улице Сафрон легко находил общий язык и был своим в доску даже с многочисленной городской шпаной. Школу-десятилетку он окончил хорошо, а музыкальную – отлично. И когда на торжественном собрании выдавали свидетельство об окончании, Арон Маркович вышел на сцену и поздравил всех с окончанием школы, а ученика Опетова Сафрона и с окончанием музыкального училища.
– Ты молодец, Сафрон, и готов для поступления в любую консерваторию Советского Союза. Это я тебе говорю, Арон Маркович Портной.
Илья Самуилович ничего не сказал, но первым встал и зааплодировал. А Белла Абрамовна поднялась, хотела что-то сказать, но произнесла лишь: «Вот и все, ребята, в добрый путь». Присела обратно и, достав платочек, прислонила его к своим глазам.
Проблемы выбора вуза у Сафрона не стояло – консерватория. Но была другая проблема – армия. И Арон Маркович звонил своему давнишнему товарищу из Новосибирской консерватории имени Глинки и просил помочь. Тот пообещал, сказав, что для одаренных есть какая-то бронь. Но после первого курса студент сразу двух факультетов – вокального и композиторского – Опетов Сафрон Евдокимович отправился в советскую армию на три года – защищать родину. Арон Маркович, по просьбе Ульяны Алексеевны, мамы нашего солдата, снова звонил своему другу из консерватории, на что тот ответил: «Наш вундеркинд решил мир посмотреть. Так и сказал: „Хочу мир посмотреть“ – и отказался от брони».
Но посмотреть мир Сафрону пока не удалось. Узнав, что он студент консерватории, военкомат призвал его отдать долг Родине тут же, в Новосибирске, в Ансамбле песни и пляски Сибирского военного округа. Где его сразу определили солистом и приняли в партию – кандидатом в члены КПСС. Через год его забрал к себе Ансамбль песни и пляски Московского военного округа – тоже определил солистом и принял в партию окончательно. А еще через год член КПСС, старший сержант, отличник боевой и политической подготовки был уже солистом Краснознаменного Академического ансамбля песни и пляски Советской армии им. Александрова в Москве, под руководством Бориса Александрова.
И Сафрону там нравилось, потому что во время сессии, а он к тому времени заканчивал факультет научного атеизма Высшей партийной школы, он имел свободный выход в город с 6 до 22 часов. Он и обошел все многочисленные музеи столицы, начиная с Пушкинского, помня о том, что попечителем и основателем этого музея, вместе с Иваном Владимировичем Цветаевым, был его дед. Посетил, и не раз, все художественные галереи и выставки живописи, начиная с Третьяковки, в которой знал все полотна по репродукциям отца и матери, собранным в Тобольске. Вообще к живописи и произведениям искусства, особенно старинным, у него была какая-то непреодолимая тяга, может, от отца или от мамы. Сафрон не просто смотрел на них – он их чувствовал, понимал. Он их ощущал!
Он и в ВПШ-то пошел не просто так по разнарядке, а для того, чтобы в век повального атеизма разобраться в религиях мировых, в их философии. А конкретно – в их искусстве, оказывающем такое эмоциональное воздействие на людей: архитектуре, скульптуре, фресках, обрядах культов, иконописи, музыке. Закончился срок службы, и Борис Александрович Александров не просто просил, он умолял Сафрона Опетова остаться на сверхсрочную, обещал выбить квартиру в Москве и т. д. Борис Александрович ругался матом, топал ногами, грозил кулачком, убеждал дембеля: бля, остаться! Он так любил, обожал мягкий, бархатистый, ни с каким другим не сравнимый баритон своего солиста. Но Сафрон, улыбнувшись еще раз своей обаятельной улыбкой, ответил отказом. Демобилизовавшись, он перевелся из Новосибирской консерватории в Московскую и поселился в общежитии, где и провел прекраснейшие годы в регулярном общении с противоположным полом.
Девушки-студентки, и не только, сходили по нему с ума. Он от них – тоже. Да так, что за свои будущие пятнадцать лет ни один день не расставался с ними. Им интересовались и некоторые коллеги по вокальному цеху, но он тех мягко обходил стороной.
Началась кипучая студенческая жизнь. Сафрон поначалу всесуточно пропадал в консерватории и даже заработал повышенную стипендию в 47 рублей 50 копеек. Но денег не хватало. Стал подрабатывать разными халтурами, их все равно не хватало. Родители помогали ему чем могли – маму, Ульяну Алексеевну, выбрали к тому времени освобожденным от работы председателем профкома фабрики. А отца – Евдокима Васильевича, после защиты кандидатской на тему «Кремли России», назначили директором музея в Тобольске, уже переименованном постановлением правительства в 1961 году в Государственный архитектурный музей-заповедник. Должности у них были большие и хлопотные, а зарплаты маленькие, и чем-то существенным они помочь не могли.
А Москва всегда требует много денег! Сафрон вспомнил про музей своего деда, Пушкинский, и отправился туда. Пообщался там с умными людьми на всех уровнях, его протестировали все, кто должен был отметить его познания в изобразительном искусстве, и приняли экскурсоводом на постоянной основе. В выходные и праздничные дни, с открытия музея и до закрытия, он стал водить группы и персональных посетителей, повышая их культурный уровень. Жить стало лучше, как говорил товарищ Сталин, но пока не веселее! А вот когда он огляделся в музее, познакомился со всеми, и его приняли в экспертную комиссию, которую тоже организовал при музее какой-то толковый «Егорий Иванович», – жить стало и веселее!
Повылезли, как тараканы, новые деловые люди из торговли, из народившейся партийной и профсоюзной номенклатуры, руководящие работники разного калибра, какие-то цеховики, фарцовщики и т. д., стали приносить на экспертизу разной ценности произведения искусства. И хоть их по-прежнему сажали в тюрьмы и ставили к стенке, они продолжали нести и нести их, откапывая, неизвестно где, порой уникальные экспонаты. Этот факт и позволил приподняться нашему нищему студенту на новую ступень благополучия. И как когда-то фронтовики спасли от голода его родителей и его самого в Тобольском музее, так и теперь Сафрон был благодарен вечной тяге российского народа к прекрасному – к произведениям искусства. Он уже мог себе позволить после закрытия музея сводить симпатичную любительницу изящного в недорогой московский ресторан, а позже и в самые дорогие – «Метрополь», «Арагви», «Националь», «Интурист» и другие в центре. Стал очень элегантно и дорого одеваться, делать красивые стрижки, пользоваться мужским французским парфюмом и даже снял отдельную комнату для проживания недалеко от консерватории.