И невольно Иван стал вторить за жертвами своими бесконечно грустные и бесконечно утешительные слова моленья страшного, последнего моленья…
— Ныне отпущаеши раба твоего, Владыко, по глаголу твоему… Упокой, Господи, души рабов Твоих… Владимира… Евдокии… Ивана да Юрия…
— Мама! Мама! — шепчет напуганный старший ребенок. — Разве ж и я умру… И братец меньшой, Юра? За что, мама? Не хочу помереть… Страшно в могилке… Видел я: клали бабушку нашу старенькую… Мама, не хочу… Жаль мне… И братца жаль…
— Нет, милый, не бойся: не смерть… жизнь тебя ждет вечная, ангельчик ты мой! — костенеющим языком отвечает мать…
— Ой, больно мне, мама! Мама, что с тятей? Упал он… Как поводит его… Ой, больно! Мама, какие глаза у тяти страшные! Ой, больно, страшно мне!
Малютка Георгий— княжич только хрипит на коленях у матери и весь извивается…
И княгиню муки осилили. С воплем пронеслось:
— Господи, помилуй… Не дай видеть муки детей моих… Господи, помилуй!
Глядит, глаз не отводит Иван, как очарованный, как к месту пригвожденный… Словно во сне, не наяву все это видит… И ни звука не говорит…
Вдруг сзади за ним, быстро, один за другим, — прогремели три-четыре выстрела…
Не вынес Иван-царевич и еще двое опричников… Дрогнули сердца косматые… Три куска свинца впились в мать и в детей, прерывая мучения.
— Спасибо! — только и прошептала княгиня — и затихла.
Детки тоже вытянулись, смирно лежат… А Владимир от яду коченеть уже стал.
Быстро обернулся Иван.
— Кто смел? — пробормотал он.
Но все позади стояли с такими измученными, печальными лицами, что не повторил царь вопроса, а, как Каин, гонимый совестью, кинулся вон из горницы…
* * *
Говорит летописец: «Призвал Иван дворню женскую всю княгини и сказал:
— Глядите, как я злодеев своих казню… И вам — то же следует… Но если станете молить о пощаде — помилую вас. Станете Бога молить о князьях ваших и о моей душе многогрешной…
С ужасом взглянули боярыни и прислужницы на тела злополучных, невинных господ своих, скрепили сердце, отогнали страх и в один голос отвечали мучителю:
— Не хотим твоей милости, кровожадный убийца нашего благочестивого господина! Лучше умрем, чтобы там, в небесах, до страшного суда вопиять на тебя к Богу, чем останемся под твоей тиранскою властию… Делай, что хочешь!
Так Господь чрез слабых жен обличил Ивана. Мучители не любят сознаваться в своих злодействах.
Царь закипел яростью, велел всех женщин обнажить и гонять по улицам села, между народом, как зайцев или собак, для позора. Потом — расстрелять и изрубить велел, а трупы бросить в чистое поле…»
Слова женщин успокоили Ивана.
Он убедился, что крамола гнездилась в доме Владимира и казнь постигла князя со всей семьею недаром… Кроме имен, здесь погибших, дня через два Иван записал в Синодик еще имя: Княгиня-инока, Евдокия (Евфросиния Старицкая) потоплена в Горах,[13] в Шексне-реке… Там постиг ее гнев тирана…
* * *
Захарьины, после смерти Анастасии, после возвышения Басмановых, отошли совсем на задний план. И задумали они поправить дело. Путь для того один, всем известный. Надо только возбудить ярость полуобезумевшего Ивана против какого-нибудь из заведомых ненавистных врагов… И припутать к делу Басмановых. Урок последних впрок пошел врагам их. К Захарьиным пристал и князь Михайло Темгрюкович Черкасский. Незадолго перед тем умерла Мария Темгрюковна. Толковали, что зачахла она в своем терему, под замком сидя, с трудом вынося дикие ласки больного царя… А князь Михаиле думалось, что не без помощи Басмановых закрыла глаза царица. И он, раньше шурин царский, теперь — невольно терял значение… Особенно был ненавистен всем старик Басманов, боярин Алексей, надменностью давивший даже своих товарищей опричников.
Тихо, незримо интрига ползла… Сына успели против отца поднять… Запутали, завертели обоих… И ко всему новгородцев приплели… С этих-то, собственно, и начали. На веселом пиру вдруг упал к ногам царя какой-то не то холоп, не то однодворец, Петр, из волынских людей:
— Слово великое, царь, имею поведать тебе! Измена готовится всесветная!
— Какая измена еще? Говори!
— Господин Великий Новгород за Литву себя отдает!
Что красный платок быку показать, что помянуть царю про новгородцев, закоснелых врагов его, — все одинаково…
Вскочил, дрожит Иван.
— Говори, скорей говори…
— Служил я у Бессона, у подьячева новгородского… В кабалу ему задался… И другой ошшо подьячей к ему хаживал же, Сухан… И оба толковали… И грамоту писали, как им на новгородском вече, на миру приговорено… И на совет тое грамоту носили на вселюдный… А в грамоте писано: отдать бы Новгород и все пятины новгородские, и псковские тута же, за круля польского… А на твое место Владимира-князя садить… Да признано, что казнен князь… Так поотложили. А грамоту ту писанную к крулю — до времени схоронили за образ чудотворный Софийской Божией Матери, что соборне… А потому вече за круля стоит, что он в Ливоны вошел, не нынче завтра силом земли все поберет псковские да новгородские… Людей посечет, порубит. Так лучше поране, без урону к ему отойти. И сюды я с грамотой послан же от хозяина, про вести московские разведать… Да совесть меня зазрила… К тебе пришел. Твоя воля — казнить али миловать…
— Моя воля, холоп… Великое слово ты нам сказал. Оправдаешь слова свои, — счастье ждет тебя великое ж! Если же солгал?… Ну-ка, кажи грамоту твою, эпистолию дьякову… К кому она?
Из-за пазухи Петр-волынец быстро выхватил столбчик запечатанный, отдал царю прямо в руки.
— Боярину Алексию Федоровичу Басманову… Ловко… Добрые ж друзья и заступники у Новгорода крамольного — за моим столом сидят, хлеб мой едят, вино пьют сладкое… Ванюшка, слышь, каки дела?! — обратился он к старшему сыну, охотно принимавшему участие в пирушках и забавах отца. — Ну, почитаем… почитаем…
Если бы гром упал с ясного неба, — меньше оглушил и напугал бы он всех, здесь сидящих, чем заявление Петра-волынца.
Сразу все отшатнулись от старого Басманова. Одинок воевода остался в своем углу, где сидел. Да поодаль Федор виден. Отодвинулся, но не совсем отошел от отца.
Читает Иван, жилы вздулись на лбу. Пятна на лице показались. Люди и дыханье затаили кругом…
Послание ловко было составлено. Будто отвечает Басманову Новгород. Если удастся-де при помощи боярина от царя избавиться, на место Ивана литовского гетмана посадить, если Господин Великий Новгород волю прежнюю получит, так Басманову, с родом его, владеть вольным, богатым городом, в звании наместника вековечного Псковского и Новгородского…
— Ловко… Смело залетел, Алеша… Лих, промашку дал… Бога забыл… Бог — предает предателей-крамольников… А ты что же, Федя? К отцу так и жмешься? Али с ним заодно?
— Я? Что ты, государь! Не кори, не обижай понапрасну. Нет у меня иного отца, кроме тебя, государь… Как я крест тебе целовал… А стою, так на случай… Не прикажешь ли чего? Да гляжу: над собой бы не учинил греха изменник твой царский…
— Ай да молодец, Федя… Так помнишь клятву? Ни отца, ни родимую матерь не щадить… За меня, за царя стоять за единого! Поглядим… Сейчас узнаем… Всю правду слуг моих изведаю теперь.
И, поднявшись, царь торжественно произнес:
— Федор Басманов! Опричника нашего, в вине уличенного, царю предателя, Алексея Басманова — тут же на месте казнить я повелеваю тебе!
Смотрят все, ждут… Смотрит и Алексей Басманов. Не верит он… Не думает… чтобы сын его? Чтобы Федя в ноги царю не кинулся, молить за отца не стал… Все-таки кровь родная…
Мертвая тишина в палате.
Постоял немного Федор, короткой, быстрой судорогой лицо у него повело, словно он горькое что проглотил. И вдруг тихо стал двигаться… Все замерли.
К старику приближается сын, только не прямо глядит, а все как-то в сторону… На одно мгновение сверкнула на воздухе сталь, — и прямо в сердце широкий нож вонзился старику… Разок один только и вздрогнул тот, слабо совсем. А из горла — кровь, с пеною вместе, так и хлынула…