Горожане не избегли этой злой участи, а в довершение были вырезаны до последнего.
Не слышно стало теперь о казнях в Москве. Только на полях битв свирепствовал еще Иоанн.
Но и здесь скоро юный Баторий, собравшись с деньгами, с войсками и заручившись союзниками, стал наносить царю удар за ударом.
Снова согнулся Иоанн. Как недавно Девлету, так теперь Баторию стал писать он смиренные грамоты.
И, по-обычному, едва улыбнется где счастие Москве против Литвы — снова надменный тон звучит в словах и посланиях Иоанна. Так и потянулась долгая Литовско-Ливонская война. Баторий появился на русской земле, взял Полоцк назад у царя. Забрал Холм, Озерище. После страшной резни — взял Сокол — и зазимовал лишь подо Псковом, который так успели укрепить, заняв гарнизоном в шестьдесят тысяч человек, что стотысячная, испытанная рать Батория напрасно теряла последние силы, стараясь взять у Иоанна эту крепость.
В Эстонии, в Ливонии — всюду Иоанн терпел урон.
Так хуже все и хуже шли дела на Руси.
Глава VII
Год 7089 (1581)
Ноябрь
Годы, недуги, муки душевные и телесные, наконец, подломили могучую натуру Иоанна.
Не слышно опал и казней на Руси. Войска за рубежом не видят больше царя со стягом победным за собою. А надо бы Иоанну двинуться с места. Всю зиму Псков, врагами окруженный, стоит, уж и голодать начинают люди, затворившиеся в крепости и отражающие приступы войск Батория.
Но Иоанн духом упал. Царевича Ивана тоже не пускает от себя. А вдруг и сына старшего собьют враги с пути, против отца научат восставать.
Никому не верит старый сердцеведец, потому что хорошо знает самого себя, знает, что ему тоже нельзя ни капли верить, если только земли и царства касается.
И живут в мрачной Александровской слободе по-старому отец с двумя сыновьями взрослыми, с новой молодой мачехой-царицей, Марией Нагих в девичестве. Матерью скоро готовится стать молодая царица. Не попусту в седьмой раз женился Иоанн, отягченный годами, болезнями и распущенностью своею.
И другая обитательница мрачного дворца в Слободе, третья жена царевича Ивана, юная царевна Марина, тоже носит ребенка. Внука готовит державному деду.
Так и блаженная Аленушка говорит, любимица царевны Марины.
— Раньше да выше будет твой царевич ее царевича! — тыкая пальцем в царицу Марию, бормочет дурочка царевне Марине.
Та — алеет. А царица-мачеха бледнеет и брови сжимает грозно. Зла царица Марья, в свой род, в Нагих пошла.
И порой, пересилив отвращение, какое внушает ей старый, больной мучитель-сластолюбец Иоанн, — ластится к мужу царица и жалуется:
— Слышь, бают, наш сын будет ниже сына этой дуры, бабенки Ваниной, снохи-то твоей! Может ли быть то?
— Пока я жив, — не может…
— Ну то-то! А зачем она дразнит меня? Видит, что ты, старый грешник, заглядываться стал на сноху-прелестницу… Даром, что на сносях баба… Не хуже вот меня — полным-полна! Прочь поди! Не люблю такого…
И делает вид, что хочет оттолкнуть мужа.
А тот тянется за женой и шепчет:
— Постой, погоди минутку… Еще… минутку… Малость самую… А уж я… Я проучу ее…
И взглядом ищет старый, привычный посох свой с острым наконечником. Не расстается с ним и доныне царь. Часто гуляет жезл по спинам рабов нерадивых…
— А уж какая охальница да срамница баба. Нагишом чуть не при людях ходит. Да с парнями все бы ей. Гляди, внучок-то твой богоданный — так только, по имени роду вашего царского, а не взаправду… Грехи! Поганая бабенка. Каждому на шею готова кинуться.
— Что ты?
— Вот тебе Бог… Сама сколько раз видела; по сеничкам в уголках, по переходам стоит, прячется, да не одна, а все с мужиками. Я и подойти боялась. Ну прибьют? А что творили они: козни ли супротив нас с тобой строили, так ли хороводились, как узнаешь?
— Козни? Марина? С кем? С кем же?
— Ну, нешто разобрать лица? Видать, что боярин. А какой, поди разбери! Более тыщи охальников их здеся у тебя, в Слободе.
Хмурится царь и ласкаться к жене перестал.
Козни?! Все быть может. Добра не видал он от людей. А козни? Их только и знает всю жизнь. Иван, сын его старший, мрачный что-то ходит. И на пирушках невесел сидит. А это — дурной знак. Видно, совесть не чиста. И в дела царские все норовит, щенок, впутаться.
Надо приглядеться будет. Вовремя зло захватить. А то? Долго ль придавить его, старика?! А умирать еще не хочется. Тяжело жить. Но умирать? Нет, умереть — рано!
И быстро поднялся Иван с лавки, где после обеда на мягких подушках с женой шутил, отдыхал.
— Пойду-ка, сына проведаю, словом с ним перекинусь. Да и про невестку скажу. Научил бы жену не грубить царице, матери своей, супруге нашей. Ты погоди… Я скажу…
И, стуча по настилу покоя жезлом, пошел из горницы Иоанн.
Душно в невысоких покоях мрачного, обширного Слободского дворца. Осень на дворе, ноябрь прохладный, румяный. А в горницах везде жарко-прежарко натоплено ради царя. Зябок он стал, словно дитя малое.
Скоро Иоанн добрался до покоев, в которых царевич старший живет.
Проходит одну, другую горницу — нет никого. Отдыхают, видно, после трапезы.
Вдруг, войдя в летнюю опочивальню, в светелку, наверху, он увидал на широкой лавке свою невестку спящею.
Оставя мужа внизу, царевна поднялась сюда, где попрохладнее, разделась, кинулась на мягкий ковер, которым прикрыта лавка, под голову подушку притянула — и сладко спит. Одна сорочка тонкая, шелковая, ровно вздымается на груди. Горят румяные щечки, рдеют во сне. Брови соболиные как по шнурку рисованы. Ресницы густые, длинные, осеняют закрытые глаза. Алые, детские губы полураскрыты. Раскинулась небрежно во сне царевна, полуребенок, готовый через четыре месяца стать уже матерью… пятнадцать лет всего царевне.
Глядит Иван. Хороша. Дивно хороша. Куда лучше Нагой. Та баба совсем. Высокая, крупная. А эта как хмелевинка, стройна и гибка.
Осторожно с пересохшими губами подошел к спящей старик. И про журьбу забыл. Левой рукою слегка по волосам провел. Густые, шелковистые пепельные волосы распущены. Волнами падают на грудь, такую нежную, полусозревшую, как бутоны весной на розовых кустах. Коснулся руки, закинутой над головой. Теплая, мягкая кожа, совсем атласистая.
И наклонился грозный свекор, припал с поцелуем к губам невестки.
Та сразу проснулась и в полусне еще спросила:
— Ты, Ванюшка?
— Ванюшка, Ванюшка… — улыбаясь и отклоняясь немного, проговорил Иван. — Угадала невестушка.
В испуге вскочила сноха.
— Ты, государь-батюшка? Прости, помилуй. Не ждала тебя. Жарко. Истомилась, недуга моего ради. Прости! — вся алея от стыда, бормочет растерянная женщина. Потом к тому концу лавки кинулась, где одежду бросила.
Схватила сарафан, им прикрывается.
— Жарко? Еще б не жарко. Да брось сарафан. Брось. Не чужой, ведь, я… Свекор родной… Брось…
И он взялся за край одежды, чтобы вырвать и отбросить ее.
Безотчетно, изо всех сил держит измятую ткань, прикрыла ею грудь царевна. Рвется, не дает сарафана, сама из рук у старика безумного скользит.
А в том уже зверь заговорил.
Ему противиться? Ему не уступать? Царю, отцу державному! Девчонка спорит с Иоанном! Да если бы он кожу стал срывать с нее, с дочери богоданной, с подданной его — и то молчать, терпеть, смирно стоять должна.
В приливе ярости, смешанном с ощущениями дикой, страстной злобы, вступил в борьбу озверелый старик с обезумевшей от страха женщиной. И не кричит она, только рвется из рук у него, сарафана не дает, к дверям порывается.
— Нет, не уйдешь! — хрипит старик. — Еще с такою — справлюсь. Поставлю на своем! Нечего невеститься!
И правда, одолевать начинает. Чувствует женщина, что руки слабеют. Сейчас выскользнет сарафан из судорожно сжатых пальцев, и опять она полунагая будет стоять перед этим страшным человеком.
С последним усилием, забыв, кто перед ней, — рванулась в сторону царевна, так в грудь толкнула старика, что отпустил он сарафан.