— Именно это-с… Только это-с… и больше-с… ниче-го-с, господин капитан Пущин. Да-с.
— Это… нет… не могу…
И Пущин быстро вышел от глумливого, торжествующего Верпаховского.
Снова позвал цесаревич Пущина. Но принял уже его официально, в мундире. Тут и Курута, и Кривцев.
— Капитан Пущин, — резко обратился к нему цесаревич, — я… я просил вас вчера кончить с полковником Верпаховским дело миром… Вы не пожелали…
— Но он, ваше высочес…
— Молчать, когда я говорю… Я знаю, что он предложил… Что вы еще можете сказать? А?
— Ваше высочество, он не купит себе моей запиской чести… Кто ему поверит? Все слышали. Весь город знает. Как я солгу на себя?..
— Без разговоров. Он старший чином… Вы так тяжко оскорбили… какие тут разговоры, а? Якобинство все… Я вам покажу… я…
Бледный до синевы сначала стоял Пущин. Но понемногу кровь стала заливать ему лицо. От обиды и стыда, возмущенный необычным окриком, он стал терять самообладание. Своими темными расширенными глазами он так и впился в горящие глаза Константина, как глядит порою укротитель на разъярившегося зверя.
— Я вас всех подберу… тебя… тебя в особенности! — продолжал расходившийся Константин и совсем близко надвинулся на Пущина. Еще минута и его жестикулирующие руки заденут офицера.
Вдруг громко, почти властно, внушительно прозвучал голос Пущина:
— Извольте отойти от меня, ваше высочество, назад немного…
— Чччто?!.. Ччто… ты посмел…
— Отойти извольте назад, ваше высочество! — еще тверже, членораздельно отчеканил Пущин. Губы его сжались, побледнели, дрогнули руки, до сих пор опущенные по швам.
Сначала Константин замер от неожиданности, невольно отступил на два шага и вдруг еще сильнее загрохотал: — А, что?! Бунт!!
Слова оборвались. Какие-то хриплые выкрики, неясные звуки вылетали из посинелых губ. Он побагровел, жилы сильно вздулись на его мясистом лысеющем лбу, на короткой жирной шее.
Курута быстро подошел, словно готовясь стать между обоими — своим другом цесаревичем и Пущиным.
Константин немного овладел собой и крикнул Куруте:
— Дмитрий Дмитрич, взять его… под арест… в карцер… сейчас… Под суд! Бунт!
— Цейцаз… Цейцаз… Все будит исполнено… — успокоительно заговорил Курута, осторожно взял под руку Константина и повел его из комнаты.
Константин с восклицаниями, продолжая браниться и грозить, двинулся за Курутой, что-то говорящим цесаревичу по-своему, с жестами и одушевлением.
Константин тоже заговорил по-эллински, потом целый поток самых сильных русских ругательств, переведенных на греческий язык, хлынул у Константина, который находил особенное удовольствие передавать языком Гомера самую крупную солдатскую брань…
Когда находчивого Куруту спрашивали порою:
— Что вам говорил цесаревич?
Тот, пожимая плечами, спокойно отвечал:
— Так… пустяцки… Он бранится… на русски языке это нехорошо… А по-грецески — ницего не выходит… Переводить это нильзя… никак нильзя…
Конечно, Пущин не был взят и посажен в карцер. Он пошел домой, где и был подвергнут аресту. Но приказ о суде был дан. «Дерзкие объяснения», как сам Константин определил вину Пущина, были налицо. Обвинение неизбежно.
Тогда проявился старинный товарищеский дух, которым сильна русская армия как внизу, так и в офицерской среде.
Как раз в эти печальные для всего Литовского корпуса дни состоялся обычный полковой праздник, на который собралось все офицерство Варшавы.
За одним из столов сидели офицеры Литовского полка, товарищи Пущина.
Константин в полной парадной форме поздравил всех. Была поднята здравица за государя. Начался завтрак. За столом, где сидели «литовцы», никто не притронулся к блюдам. Тарелки уносились чистыми.
За столом, где сидел Константин, окруженный высшим начальством, поднят был за него тост. Генералы первые стали подходить и чокаться. Настала очередь за литовцами. Они так и сгрудились в своем углу. Бокалы стояли на столе.
Сначала цесаревич не понял, в чем дело. Ему показалось, что гости смущены недавними неприятностями и не решаются быть запросто, как всегда. Желая сломить лед, он первый обратился к ним:
— За ваше здоровье, господа офицеры!..
Тяжелое молчание в ответ.
Несколько секунд простоял он с высоко поднятым бокалом. Ему казалось, что целую вечность он так стоит, что краска стыда заливает ему щеки…
Потом знакомое ощущение злобы, прилив слепого гнева начал овладевать душой…
Но перед ним не солдатские ряды на Саксонской площади, где он чувствовал себя полным властелином, что бы ни вздумал приказать или сделать этим живым шеренгам неподвижных людей…
Тут тоже неподвижные ряды… Но он видит эти бледные угрюмые лица… Видит, как его адъютант генерал Красинский подходит то к одному, то к другому, подталкивает их… Стоит одному послушать начальнического внушения, стоит одному чокнуться и все пойдут… и дело кончится хорошо…
Но нет… Все стоят, как вкопанные… глядят сурово, в землю…
Должно быть, так же глядели те… тоже офицерская компания, которые ночью сошлись перед дверьми спальни в Михайловском дворце… Давно, пятнадцать лет тому назад…
Эта внезапная мысль сразу утушила гнев Константина… Панический страх, сходный с тем ощущением, какое он испытал при Басиньяно, когда мчался в реку, сломя голову, только бы дальше от выстрелов, гремящих позади… Вот что овладело Константином. Едва сдерживаясь, чтобы не крикнуть, не побежать, он бросил бокал, схватил свою шляпу и быстро оставил покой…
Но этим не кончилась история.
Приговор, вынесенный Пущину, хотя и довольно снисходительный, но все же признающий его виновным в нарушении дисциплины, лежал уже перед цесаревичем на столе для конфирмации.
Сидя вдвоем с Курутой, Константин грыз верхушку своего пера и говорил:
— Ты, старый дурак, виноват!.. Должен был вовремя удержать меня… Конечно, Пущин надерзил, но он вышел из себя… По себе знаю, что можно сделать, если выведут из себя… Теперь надо утвердить приговор. Иначе будут считать кукольной комедией военный суд…. А это последнее дело! Все погибнет тогда! Старый ты осел! Молчи, не возражай…
— Я и не возражаю, голубцик… Поцему ты думаешь, цто я возражаю?!.
— И глуп! Неужели, ничего не можешь мне сказать на то, что я объяснил тебе? Может быть, я ошибаюсь? Есть еще выход?..
— Есть, зацем нет: не надо утверждать приговор… Вот и выход…
— Да ты от старости и распутства спятил, греческая образина! Мне самому не утвердить, когда я требовал суда?! За кого же меня принимать станут?
— За доброго человека, милый мой друг…
— За пешку, за бабу, за тряпку! Ты того хочешь, бестия! А?! Осрамить меня желаешь перед государем, братом моим… Перед всем миром крещеным? Тут строгость нужна в чужом, недавно завоеванном краю, а не сантименты разводить… Олух… Подписать надо вот что…
— Подписай… — спокойно ответил Курута, все время как будто прислушивающийся к чему-то за дверьми кабинета, где они сидели вдвоем.
— «Подписай»! Осел… Жаль Пущина… Средств своих нет… семья… Что он потом будет делать, когда уйдет со службы, отбыв наказание? Семья по миру… Самому тоже хоть в петлю… Разве он останется жив теперь?..
— Останется…
— Молчи, болван. Своим спокойствием ты меня выводишь из себя… Стой, что еще там?
За дверью послышались голоса, шаги, необычайный шум в это время в покоях Константина. Он вздрогнул, изменился, крикнул:
— Кто там?
Вошел дежурный гайдук:
— Так что, ваше императорское высочество, господа капитаны лейб-гвардии просят дозволения видеть ваше высочество по служебному делу…
Не сразу, чувствуя, что во рту у него вдруг все пересохло, Константин приказал:
— Впусти!
Стоя у стола, он оперся на него рукой и рука эта сама вздрагивала и заставляла слегка вздрагивать предметы, стоящие по соседству.
Обширный покой был слабо освещен и это помогло Константину скрыть от вошедших свое внезапное волнение. Да и сами они, человек десять, были так напряжены, чувствовали такой нервный подъем, что не могли обращать внимания на чужое настроение.