Поданы были свежие жбаны пива, меду.
Посыпались анекдоты, большинство которых, конечно, было из военной жизни и касалось популярной в целой Варшаве личности цесаревича.
Поручик Живульт, пощипывая воображаемые усы, стараясь басить, рассказывал двум таким же юным офицерам:
— Понимаете, слышал он, что наш Ладенский сказал панне Ядвиге, которая пленила сердце ласуна — «старушка»: «Пани ма свиньски очи!» [4]. Та от удовольствия зарделась, вся растаяла, рассиропилась, да и лепечет: «Ах, что пан говорит. Где же… Вовсе нет того. Самые у меня простые глаза!» Вот только Ладенский отошел, наш ловелас с лысиной в тарелку подсоседился и шепчет: «У пани не только свинские глаза. Пани вся похожа на свинью…» Он думал, что угодит таким комплиментом красавице. А она вскочила, слезы на глазах… Ха-ха…
— Ошибаетесь, поручик! Цесаревич очень хорошо говорит по-польски и вовсе не рассыпается хотя бы и в таких комплиментах перед нашими красавицами, если они ему нравятся. Он просто подходит и говорит: «А пойдемте-ка, пани, я вам покажу в кабинете мою… одностволку», — вмешался в разговор хозяин, который переходил из комнаты в комнату, желая видеть, как вестовые услуживают гостям.
— Да не может быть! — с неподдельным возмущением воскликнул один из слушателей Живульта.
— Ну вот, не может быть! А вы не слыхали, чем он на днях вздумал угостить генерала своего, графа Красинского. Приходит тот утром с докладом, а «старушек» со смехом к нему: «Граф, — говорит, — хотите видеть, до чего я забываю все на свете во время плац-парада? Вчера, говорит, идут батальоны лихо маршем, без сучка, без задоринки, такт ногами по земле отбивают, как по нотам… А я им враз хлопаю себя ладонями по… спине. Да так, что синяки остались. Стал меня переодевать мой Яшка и говорит: „Ваше высочество! У вас синяки на… спине“. Ха-ха-ха! Хотите поглядеть?» Насилу граф отклонил великую честь: полюбоваться на высокую… поясницу с синяками!.. Вот он какой у нас. А нашлись из его свиты такие молодцы, что пожелали обозреть сии места во всей их прелести… Ха-ха-ха!
— Нет, а слыхали, что было с ним у Вильсона? Вернулся англичанин домой не в пору и застал там «старушка» совсем в неподходящем костюме и положении. Сделал вид, что страшно оскорблен. Хитрый британец. Тот и струсил. На него, говорят, крикнуть в пору, так он и сам ниже травы, тише воды делается. Вильсон кричит: «Бесчестье! Жалобу подам нашему королю, императору российскому… Дуэль и больше никаких!» А тот его уговаривает: «Оставьте, господин майор! Поладим иначе. Стоит ли храброму воину из-за бабы такой шум подымать. Я не думал, что вы обидитесь»…
— Как? Он не думал? Ловко! Раздался дружный хохот.
— Не думал, что поделаешь. А Вильсон только капитан, как вы знаете, был. Вот он и кричит: «Какой я майор? Вы не путайте. Я капитан. А жены трогать не позволю. Нет!» А он ему и говорит: «Если я сказал: майор, значит — майор гвардии при этом… Я вам говорю!..» А англичанин смекнул, не умолкает: «Дуэль! Жалобу подам!..» Тот ему: «Да будет, господин подполковник!» «Нет! Хоть бы сам полковник я был, все-таки к барьеру…» — «Да перестаньте, господин генерал-майор!» Тот орет: «Жена мне дороже чина!..» «Ну, говорит „старушек“, неужели вы, генерал-лейтенант, и скандала не побоитесь?!» Тому мало… Не спускает тону. Рассердился наш Константин, говорит: «Что же мне из вас второго себя, цесаревича, сделать? Так я не могу. Да и с вашей жены меня одного будет. На что ей второго?» Видит Вильсон, что дальше, в самом деле, лезть некуда. Так и помирились на генерал-лейтенанте. Вот как чины у нас получают…
— Кому охота. А я бы прямо обрезал: «Не жалуй меня майором, не трогай моей женки!» Вот и весь сказ…
Беседа велась по всем углам. Все были веселы, беззаботны, хотя каждый мог ожидать, что завтра же его схватят, предадут военному суду.
Об этом сейчас не думал никто.
Было больше двух часов ночи, когда сани Лукасиньского снова очутились на Новом Свете, унося домой майора и полковника.
Странная процессия, огромный поезд в шестьдесят саней попался им навстречу. Впереди всех верховой держал тот самый транспарант с цифрой 1816, который приятели заметили во дворе барона Меллера-Закомельского.
Внутри горел огонь и прозрачный рисунок выглядел теперь очень красиво.
— Гости разъезжаются от барона! — сразу догадался майор.
Он не ошибся. Шестьдесят человек гостей, большинство в состоянии полубесчувственном от вина, размещены были по одному в каждых санях. Рядом сидел один музыкант из оркестра, игравшего во время пира. Левой рукой этот спутник придерживал пьяного пана, правой — держал у рта свою трубу, кларнет или флейту и что было силы наигрывал в нее застывшими, озябшими губами.
От кочек и ухабов разбитой ездой дороги звуки рвались, прыгали, как стая визгливых, сорвавшихся с цепи, чертенят. Все дикие, нестройные, расшатанные звуки сливались в шумную, дикую какофонию, от которой спящие просыпались в домах с испугом, дети поднимали плач, старые люди крестились и били себя в грудь рукой, призывая милосердие Божие.
Больше часу колесил этот поезд по засыпающим и спящим улицам и площадям города, потом сани за санями стали отделяться от общего обоза, скрываясь в боковых улицах и развозя пьяных гостей по домам…
— Видишь, пан Валерий, эти паны тоже стараются поддержать былую славу отчизны и вплести новые лавры в увядшие венки… Бог в помочь… Чем хуже, тем лучше! Не так ли, пан?
— Так, пан полковник… Только тяжело и стыдно видеть, слышать все это… Терпеть и молчать, пока добьемся своего…
— Да и добьемся ли еще, Бог весть. Вы обратили внимание на речи поручика с бабьим лицом… об измене? Уж больно скоро он вспомнил об этой штуке. Как будто хотел всех на ложный след навести. Что-то и глаза мне его не понравились. Все он мимо смотрит, не прямо на вас…
— Вы вспомнили поручика Починковского? Я знаю этого мальчика. Можно ли его подозревать в такой низости?.. Он слишком молод…
— Змея родится с ядовитым жалом, майор.
— И набожный, глубоко верующий мальчик…
— Ничего нет опаснее верующих мерзавцев. Он изнасилует родную мать, зарежет больного отца, потом помолится, пойдет к исповеди — и будет считать себя очищенным, чуть не святым… Не пожимайте плечами. Чутье редко обманывало меня, реже даже, чем мой разум. Этот Починковский заставил меня вздрогнуть, когда я подал ему руку: словно ужа схватил… Ну, вижу, вы хмуритесь. Бросим, майор. Не хочу быть Кассандрой в санях. Вот я и дома. Спасибо, что подвезли. Доброй ночи. До среды…
Они расстались.
Глава II
ПОСЛЕДНИЙ РОМАН
И может быть на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной!
А. Пушкин
Если бы часом раньше приятели пересекли пустынную, обширную площадь перед королевским замком, они увидели бы того, кем мысли их были невольно заняты почти весь этот вечер.
Обыкновенно Константин задолго до полуночи покидал самые веселые, самые оживленные собрания. А на этот раз он задержался в замке много позже обыкновенного и только около часу ночи тронулся к себе в Бельведер, до которого считалось больше семи верст пути.
Когда год тому назад выяснилось, что цесаревич надолго поселится в Варшаве, ему приготовили для жительства два помещения, летнее — маленький Бельведерский и для зимы Брюлевский дворец.
Но последний почему-то не особенно нравился великому князю и он жил там неохотно, очень мало. Напротив, почти круглый год проводил в Бельведере, который облюбовал с первых же дней.
Расположенный в чудном парке в Лазенках с просторными, но не чересчур обширными покоями, довольно уютный и стоящий в то же время совершенно особняком, этот загородный маленький дворец служил постоянным жилищем Константину. Свита же его, какая полагалась российскому цесаревичу, получила помещение частью в королевском замке, частью в наемных помещениях. Только генерал Димитрий Димитриевич Курута, когда-то товарищ игр ребенка-цесаревича, а теперь флигель-адъютант и начальник его штаба, жил всегда там же, где и Константин.