— Я не хотел здесь начинать без приказа из Петербурга… Но если вы полагаете… Да, вы правы. Надо здесь огласить, и тогда крышка. Всему конец. Завтра дело будет сделано…
Ничего не говорит, только поощрительно кивает головой любезный генерал.
И тут же обращается к княгине:
— Как здоровье вашей светлости? Должно быть, волнения последних дней не прошли бесследно?..
— Ах, не говорите, мой генерал! — довольная, что и она может принять участие в беседе, отозвалась Лович. — Я так страдаю. И за себя, и за него… Один Бог дает нам силы… Страдать и терпеть — участь людей не земле…
Выйдя от цесаревича, Опочинин весь остаток дня мелькал то здесь, то там, словно старался узнать общее настроение, выспросить все, что касается самого Константина, его окружающих и важнейших представителей польского общества.
На другой день он в числе первых явился на большой плац, где Константин собрал гвардию, все войска, куда сошлись десятки тысяч обывателей Варшавы, чтобы поглядеть на небывалое зрелище.
Наследник российского и польского престола, император и король Константин Первый, как его уже поминали во всех храмах империи, — бледный, но важный и серьезный, — объявил о смерти императора Александра, о его таинственном завещании, согласно которому престол переходит к младшему брату Николаю, прочел свое отречение, полное таких самобичующих выражений, обидных для благородного принца…
Опочинин в разговоре успел ему сказать, что императрица-мать была тронута подвигом самоотвержения Николая, не желающего принять корону иначе, как из рук старшего брата. И Константин оценил этот подвиг, ответил на него, по своему обыкновению, громко и прямо.
Кончилась присяга Николаю, разошлись войска и народ.
Вторично присягу подписал Константин и велел приготовить к отсылке с курьером. А сам, бледный, усталый, вернулся во дворец.
— Теперь, надеюсь, все кончено! Оставят меня в покое, — с горькой улыбкой заметил он Опочинину, который один сопровождает его в коляске. Но покоя не узнал еще цесаревич.
Последний курьер из Петербурга, офицер Белоусов примчался 8 (20) декабря.
Он выехал из столицы 3 (15) числа, посланный немедленно после того, как Николай прочел письмо от 26 ноября ст. стиля, привезенное братом Михаилом.
Снова подтвердил Николай Павлович Константину, что вся Россия присягнула, что и сам Николай готов быть верным слугой признанному императору. Если же тот решил снять с себя венец, пусть даст прямое приказание.
Константин вышел из себя:
— Десять, двадцать, сто раз готов повторить: я отрекаюсь. Я отрекся… Я не царь! Он пусть управляет. Но так тянуть нельзя! Начнется смута! Пусть немедленно объявит, что царство за ним!..
Такого же содержания письмо повез Белоусов обратно в Петербург, куда примчался уже на пятый день, 12 (24) декабря. Он же передал Николаю вторичную присягу Константина и секретное письмо от Опочинина.
Преданный генерал прислал подробный отчет обо всем, что видел и слышал в Варшаве, особенно, что касалось цесаревича, и ручался, что последний говорит и поступает искренне, не таит в себе каких-либо скрытых, опасных для нового государя, мыслей и планов…
— Дело кончено! — сказал Милорадовичу Николай. — Послезавтра я буду мертв или царем. Но если даже на один час придется мне быть императорам, я докажу, что был того достоин!..
Манифест о замене Константина на троне императором Николаем был подписан и 14 (26) декабря оглашен перед войсками…
Разыгралась грозная буря, произошло столкновение братьев с братьями. К вечеру восстание, подготовленное уже давно, угасло, затопленное в крови бунтовщиков.
Шесть дней спустя Константин получил от нового государя извещение о восшествии на престол. Оно гласило:
«Дорогой, дорогой Константин, ваша воля исполнена, я император, но какою ценою! Боже мой! Ценою крови моих подданных!..»
Горько плакал цесаревич, прочитав эти короткие, страшные строки.
В тот же вечер, 20 декабря, большое собрание было у князя Адама Чарторыского. О чем говорили там? Никто не узнал из «чужих», особенно из «москалей». Но было решено, что еще не пришла пора выполнить давно задуманное дело, осуществить святой план освобождения отчизны от чужого гнета. И еще в разных местах Варшавы собирались люди, толковали, спорили и расходились угрюмые, печальные, повторяя:
— Нет, видно, еще не пробил час… Еще не сжалился Пресветлый Иисус над бедной отчизной… Надо потерпеть… надо еще подождать… Но когда настанет желанная пора?..
Никто не договаривал… Все знали, чего они ждут, что будет, что должно быть и скоро-скоро… Если только милосердный Бог и Пресвятая Матерь Его не совсем отступили от порабощенной Польши, от ее покоренного народа.
Вдвоем с княгиней Лович сидел цесаревич в своем Бельведере.
Свечи ярко горели. За окнами выла метель. Он молчал. Она тихо шептала молитвы и повторяла:
— Боже мой! Сколько крови и жертв всегда требует власть… Сколько жизней и крови обагряет все венцы мира… Нет, хорошо, что мы с тобой не носим этих залитых кровью венцов…
— Да, хорошо, хорошо это, моя голубка!.. Но те, убитые, они не оживут… И еще сколько будет казнено… Зачем же это, Господи? — с тоской кинул он вопрос, словно обращаясь к темному, холодному небу.
Но он не получил ответа.
За окнами выла метель. По темным городским улицам расходились по домам какие-то угрюмые люди, весь вечер горячо обсуждавшие дела далекой России, печаль и язвы родного края и не решившие ничего.
Они тоже глядели на небо, словно пытались узнать: скоро ли блеснет заря освобождения?
Но темно было там, наверху, клубились густые тучи и молчала немая высота…
Глава IV
НОВОЕ ПО-СТАРОМУ
Пролетит зима, ненастье,
Мир весенний улыбнется…
Не вернется только счастье,
Только юность не вернется!..
Короткий январский день давно погас.
Холодный и хмурый, он не порадовал никого. Тяжелые тучи висели над городом, над окрестными лесами, над занесенной снегом Вислой. А к вечеру совсем стих ветер, колыхавший обнаженные ветви дерев в садах и лесах. Медленно, беззвучно полетели крупные хлопья снега с темного неба, устилая холодную темную землю…. Такой снег падает только под конец зимы, ласковый, словно прощальный. Теплее стало в воздухе, на площадях и в узких улочках Старого Мяста и на широких улицах и аллеях новой Варшавы.
Сверкают в темноте огоньки домов и палацов, мерцают фонари, длинной огнистой ниткой окаймляющие затихшие улицы города.
Рыхлые белые хлопья красиво нависают, собираются шапкой на верхушках этих фонарей и свисают фестонами, пронизанными красноватым светом керосиновых и масляных ламп, зажженных фонарщиками в обычный час.
Легкое зарево, словно отблеск дальнего пожара или сверкающий ореол, одело темные островерхие крыши и шпили Варшавы. Если глядеть издали, например из аллей Уяздовских, на фоне темного неба и черной ночи протянулось далеко, вдоль Вислы, светлое пятно над землею, которой не видно, но которую можно угадать, потому что ночное небо, затянутое тучами, воздух, наполненный миллионами падающих белых хлопьев снега, все же не так мрачны и непроглядно черны, как спящая зимняя даль полей и лесов.
Темно и мрачно в Лазенковском парке и в саду, окружающем Бельведерский дворец. Очертания последнего почти сливаются с окружающей тьмою, хотя и сверкает кое-где свет в его окнах и освещен его двор. Даже в парке и в саду кое-где блещут фонари. Но эти отдельные светящиеся точки, эти трепетные огоньки, напоминая сверкающие зрачки ночных зверей, не разгоняют густой тьмы, тонут в ней, словно придавая ей еще больше силы, делая ее еще непроглядней и мрачнее.
В ночной глубине человеческий глаз скорее угадывает, чем различает какие-то призрачные очертания, обступившие маленький дворец Бельведер. Это высокие деревья с оголенными ветвями, сейчас опушенными снегом, стоят вокруг.