Порою они словно всколыхнутся, оживут от какого-то неожиданного дуновения ночи… А потом снова замрут, обступая рядами призраков затерянный в парке сиротливый Бельведер.
Полная тишина во всем дворце. Даже в пристройках и помещениях, отведенных для прислуги, почти не заметно движения и жизни.
Уснул после обеда обычным крепким сном цесаревич на своей любимой софе в кабинете, и стихло все во дворце. Хотя из дальних комнат, где живут и шевелятся остальные обитатели, ни звука не проникает сквозь крепкие двери отдаленного кабинета, но все невольно ступают осторожнее и говорят вполголоса:
— Он лег почивать…
На половине княгини Лович и вообще не бывает слишком людно и шумно. А в эти часы и здесь жизнь как бы притихает.
Давно спит Константин. Дежурный камердинер Коханский уже наготове, сидит в соседней комнатке, вернее, в коридоре, озаренном стенною лампой. Во дворе темнеет несколько карет и легкие сани. Кони вздрагивают порою, не стоят на месте. Кучера, осыпанные снегом, с козел переговариваются между собою и покрикивают на коней.
В дежурной комнате целая группа людей ожидает пробуждения великого князя. Кроме адъютанта Данилова здесь стоит у камина и греет руки генерал Жандр, фигурой и лысой головой сильно смахивающий на самого Константина, начальник военной полиции. Его помощник Закс тоже тут, худой, костлявый, неприятный на вид. Генерал Рожницкий, выхоленный, щеголеватый усач, начальник польского корпуса жандармов; красавец-гусар Лунин, подполковник лейб-гвардии гродненского полка, и президент Варшавы пан Любовицкий, верный слуга русских вообще, а Константина в особенности, дополняют компанию. Четверо представителей полицейской и охранной власти в краю уже были утром с докладами. Но время теперь тревожное и по вечерам приходится еще являться сюда, в далекий от города дворец, зябнуть в карете, скучать в приемной, пока их позовут к великому князю.
А Лунин получил особое приглашение явиться нынче вечером экстренно. Он видимо волнуется, хотя и старается не выдать этого, особенно той теплой компании, в которой очутился совершенно неожиданно.
Он поддерживает общую светскую беседу, бросая редкие негромкие фразы, как негромко стараются говорить и все остальные собеседники.
Но тревога не унимается, а все больше растет в его душе.
Жандр словно понимает, что делается с Луниным, блестящие, темные глаза которого сейчас особенно сверкают и горят от затаенной тревоги.
Не злой по природе генерал хотел бы успокоить молодого гвардейца. Но осторожность и присутствие других мешают.
Вяло тянется разговор. Потрескивают порою дрова в камине, мягко шуршат хлопья снега, скользя по стеклам больших окон дворца, за которыми чернеет непроглядная зимняя ночь.
Один протяжный удар мелодично пробил на больших часах в соседней комнате и певучий звук не успел еще растаять в воздухе, когда Константин раскрыл полусонные глаза, огляделся, стал слушать.
Кругом полная тишина, только слышно тиканье часов на подзеркальном столе, пылают и трещат дрова в камине, очевидно, подброшенные заботливой рукой камердинера. Он же зажег лампу и приспустил в ней свет, и без того смягчаемый цветным шелковым абажуром. Полутьма окутывает комнату. Сны еще реют перед глазами Константина. Но сквозь дымку этих грез и полутьмы Константин различает все предметы, хорошо знакомые ему, наполняющие покой. Он сразу вернулся к действительности от сладкого, крепчайшего сна, каким засыпает всегда после обеда, и ночью, иногда и днем, словом, в каждую минуту, когда голова его касается подушки.
— Половина восьмого, — сразу сообразил он. — Наверное, все уже там ждут.
На звонок появился камердинер, прибавил свету в лампе, зажег свечи на рабочем столе.
— Кто там ждет? Лунин есть? — по-польски спросил Константин.
— Есть, наивельможный князь. И генерал Жандр, и генерал Рожницкий, и пан президент, и пан полковник. Все ждут. А светлейшая княгиня сейчас изволят выйти в гостиную… Я справлялся только что.
— Ну, хорошо… Дай умыться. Потом позовешь Лунина…
Минут через десять, освеженный, с влажными слегка волосами и покрасневшим от растиранья лицом, Константин вернулся из уборной в кабинет в том же белом холстинном халате, который был на нем и раньше.
Когда Лунин вошел, высокий экран у пылающего камина был сдвинут в сторону и соседний стол весь озарялся, кроме сияния свечей, еще отблесками веселого сильного пламени.
Константин, стоя спиной к огню, ласково ответил на поклон, протянул руку и, после сильного пожатия, указал на стул почти рядом с тем, на которое опустился сам.
— Садитесь-ка, Михаил Сергеич, потолкуем. Ноги изменять мне стали что-то. Видно, стар становлюсь… Да, да, старею, видимо, так… Ну, вот… Как вы живете?
— Благодарю, ваше высочество. Помаленьку, слава Богу, — овладевая своей безответной тревогой, ответил Лунин. Но глаза его невольно устремились на лицо цесаревича, как бы желая прочесть там что-то важное, тайное.
Хотя лицо Константина находилось в тени, но краска, вызванная умываньем и прикосновеньем мохнатой ткани полотенца, успела сойти. Какая-то усталость проглядывала в каждой черте, дряблость и желтизна кожи говорили о затаенном пока, но глубоком недуге телесном, помимо духовной подавленности.
И не только это подметил внимательный взор Лунина. Ему казалось, что цесаревич не менее своего невольного гостя подчиненного чем-то сейчас озабочен и смущен таким, что имеет прямое отношение к самому Лунину. Мысли, и без того поспешной, беспорядочной чередой проносящиеся в голове подполковника, закружились еще быстрее. Он много бы дал, чтобы цесаревич говорил, упрекал, бранился, даже грозил, только бы не молчал. Хотя Лунин знал, что прием запросто, в халате считается самым добрым знаком для всех, кого вызывают по каким-либо делам в Бельведер, хотя приветствие и первые слова хозяина звучали дружелюбно, но Лунин как будто еще больше насторожился, заволновался от этого мирного начала.
Конечно, не без причины его вызвали так неожиданно, в эти тревожные дни. И если тут что-нибудь подозревают, о чем-нибудь хотят допытаться, то надо держаться особенно осторожно, потому что Лунин знал немало такого в своей жизни, что было опасно и для его многочисленных друзей в Варшаве, и там, в родном краю, особенно в далеком Петербурге, так недавно пережившем целую кровавую бурю в печальные декабрьские дни.
Но почему так сдержанно-скорбно лицо Константина? Не гневно, не строго, а именно скорбно? И отчего он молчит?
Как будто нужно сказать нечто важное, неизбежное… И боится этот суровый на вид, такой некрасивый, быстро за последнее время состарившийся человек, сказать то, что может задеть самолюбие или душу Лунина… Он очень порою бывает деликатен и чуток, этот ожиревший, тяжелый крикун…
— Зачем его вызвали?
Этот мучительный вопрос сейчас доводил Лунина до полуисступления и лишь долгий навык дисциплины, глубоко заложенные привычки светского человека удерживали его от прямого, хотя бы и бестактного вопроса, который, к тому же, мог быть принят за признак боязни, с которой нет сил справиться… Ведь легче знать, какая беда стоит перед тобою, чем ожидать удара в неизвестности, в темноте.
А Константин, действительно, не знал, с чего начать.
Пока он думал, как бы лучше приступить к делу, чтобы не сделать больно Лунину, которого очень любил по многим основаниям, последний стал снова перебирать в уме особенно важные моменты своей жизни за последнее время, которые могли бы вызвать вмешательство начальства в лице самого цесаревича.
Невольно один случай припомнился ему и не выходил сейчас из ума.
Как только в Варшаве месяца полтора тому назад высшие военные круги узнали о смерти Александра, разведали, хотя и смутно, что Константин почему-то намерен уступить престол младшему брату, Николаю, все всполошились.
Почти не сговариваясь, высшее военное начальство собралось на квартире больного генерала Альбрехта. Кроме польских и русских генералов, начальников отдельных частей и командиров полков, — было тут несколько младших начальников, особенно уважаемых за их развитие и личные качества. Попал сюда и Лунин вместе с Пущиными и еще двумя-тремя товарищами из передовой, блестящей гвардейской «молодежи».